Как прокомментировал сам Набоков:
если с самого начала действие пьесы абсурдно, то причина этого в том, что именно таким — еще до того, как поднялся занавес, — оно видится безумному Вальсу, когда он сидит в кресле викинговского стиля, ждет аудиенцию, которую ему удалось устроить через старика Берга, и воображает разговор с министром и его удивительные последствия; — разговор, которого он на самом деле удостоится лишь в последней сцене последнего действия. Пока Вальс находится в приемной, перед нами последовательно разворачивается его трехактная греза, прерываемая лишь антрактами забытья, хотя время от времени ткань его фантазии вдруг истончается, на яркой материи появляются прорехи, сквозь которые просвечивает иной мир.
Ткань истончается, например, когда Вальсу мерещится игрушечная машина, и он испытывает почти истерический страх: осознает ли Вальс, что он всего лишь ребенок и что инфантилизм его простой мечты виден на просвет? Нарушает иллюзию и двусмысленная фигура Сна (Trance в английском переводе): якобы репортер, он предлагает Вальсу свои услуги в качестве импресарио и становится его доверенным слугой, конфидентом, мефистофелем-суфлером и режиссером его грезы и наконец будит его ото сна. В каком-то смысле Сон представляется скрытым скептицизмом сознания, которое отчасти понимает, что все происходящее лишь сон, но готово до какого-то момента подавлять это понимание ради фантазии.
В том, что касается комедийного языка и пластических приемов, Набоков как никогда изобретателен. Когда занавес поднимается, перед зрителями предстают в странных позах военный министр и его верный секретарь, который, как мы вскоре понимаем, пытается достать соринку из глаза начальника («Ну хотите, попробую языком?» — спрашивает он несколькими строками ниже). В зыбком мире Вальса диалог раскачивается между обыденным и поэтизированным, давая почти бесконечный простор словесной фантазии Набокова, несмотря даже на ограничения, накладываемые драмой. Речь Вальса в особенности приближается к речи поэта или книги.
К сожалению, остроумие и фантазия, не подкрепленные правдоподобными ситуациями, вскоре начинают приедаться. В первом действии удовольствие доставляет само ожидание момента, когда подтвердится могущество Вальса. Во втором действии фарсовая ситуация военного совета (генералы Берг, Бриг, Брег, Герб, Гроб, Граб, Гриб, Горб, Груб и т. д.) способна удовлетворить только зрителей, которые пришли посмеяться, однако вскоре возникает ощущение, что шутки лишь заполняют время. В третьем действии Вальса начинает изводить само несовершенство его мечты, но сцены сменяют друг друга без видимой цели и со все убыстряющейся бредовой скоростью. Для того чтобы фантастическая череда не связанных между собой сновидческих образов удержала наше внимание, необходимо чем-то компенсировать отсутствие сюжетного развития. Набоков конечно же избегает тяжеловесного символизма «Игры грез» Стриндберга и гораздо ближе подходит к фантасмагории джойсовского Найттауна (по сути дела, сон Вальса, кажется, отчасти ведет свое происхождение от того места в эпизоде «Улисса», где Блум берется реформировать мир). Но если у Джойса заваренный макбетовскими ведьмами словарь и его бурлящие метаморфозы без труда перевешивают отсутствие естественного драматического напряжения, то Набокова связывает присутствие реальных актеров на сцене, и колдовские чары сна в его пьесе испаряются.
И тем не менее мы вздрагиваем от неожиданности, когда нас прямо из сна выталкивают назад в кабинет военного министра, куда вводят и Вальса. Когда Вальс начинает говорить, от его былой словесной магии не остается и следа. Он всего-навсего жалкий сумасшедший, который в мечтах вообразил себя гением.
В каком-то смысле Вальс — это образ каждого из нас, мера расстояния, отделяющего наши желания, буйно расцветающие в наших грезах, от реальности яви, с которой, как мы знаем, нельзя не считаться. Вальс олицетворяет собой бесплодность безудержного воображения, поддавшись которому мы сначала вылезаем из коконов собственного «я», а потом видим весь мир у наших ног.
Набоков ценит воображение в каждом из нас, способность любого сознания воссоздавать свой собственный мир. Но он также знает разницу между обычным мечтателем, художником и сумасшедшим. Художник, способный создать своим произведением особый мир, кажется, близок к преодолению конечности бытия — неоспоримого условия, навязанного всему живому. Вальс воображает, что он пересоздает мир, но его фантазии вырождаются в самые безвкусные мечтания о всесилии и роскоши. Безумец, он не способен увидеть разницу между своим внутренним миром и миром внешним, который неподвластен его фантазиям. Еще один шаг, и он превратится в диктатора, чья цель — переделать окружающий его мир в соответствии с банальными представлениями, которые он лелеет в себе. Набоков приступил к работе над «Изобретением Вальса» после того, как Гитлер проглотил Австрию и готов был вонзить зубы в Чехословакию. Его Вальс — это не только трагический мечтатель, живущий в каждом из нас, но и инфантильный безумец, из тех, кого история так часто спускает с цепи на наш мир. В его образе больше от какого-нибудь Гитлера, Ленина или Сталина, чем в диктаторе из «Истребления тиранов», ибо Набоков показывает здесь, что — перифразируя Шекспира — безумцев, и тиранов, и поэтов на свет рождает их воображенье.
VII
Когда Набоков работал над «Изобретением Вальса», аппетит, с которым Гитлер поглядывал на Чехословакию, вызвал волну паники в Париже. Волнение быстро улеглось после подписания Мюнхенского соглашения, и Набоков, ставший наконец обладателем carte d'identité, решил обосноваться в Париже32. Набоковы покинули Кап д'Антиб в середине октября и по пути в Париж заехали погостить на несколько дней к своим друзьям, Михаилу и Елизавете Каминкам на ферму в Л'Онор де Ка, недалеко от Монтабана, где провели несколько дней в крестьянском доме под одной крышей с хозяевами, их скотом и собакой33. Снять квартиру в Париже было непросто, и Набоковым пришлось довольствоваться тем, что удалось найти. Один знакомый подыскал для них квартирку в шестнадцатом округе, в доме 8 на рю де Сайгон, между площадью Этуаль и Булонским лесом. Фешенебельная однокомнатная квартирка в модном районе города вполне подходила балерине, которая занимала ее до Набоковых, но для семьи из трех человек она была слишком мала. Как впоследствии вспоминал Набоков, квартира состояла из единственной
огромной красивой комнаты (служившей гостиной, спальней и детской), по одну сторону которой была небольшая кухня, а по другую — большая солнечная ванная. Вечерами гостей приходилось принимать в кухне, чтобы не мешать спать моему будущему переводчику34.
Не раз сидел за этим кухонным столом Ходасевич:
Физически болезненный, с презрительными ноздрями и нависающими бровями, он — когда я воскрешаю его в памяти — никогда не поднимается со стула, на котором сидит скрестив ноги: глаза поблескивают злостью и остроумием, длинные пальцы вправляют в мундштук половинку «Зеленого капораля»35.
Среди тех, с кем Набоков часто встречался в Париже, были два неразлучных друга, принадлежавших к поколению его отца, — «my chaps»[154], как Набоков их называл, — Илья Фондаминский и Владимир Зензинов, а также Георгий Гессен, Марк Алданов, поэтесса Алла Головина, сестра знакомого Набокова, поэта Анатолия Штейгера, и писательница Галина Кузнецова, в прошлом любовница Бунина, которая жила в его семье36.