Вечером 23 октября он зашел к Ходасевичу, жившему на окраине Парижа в бедной, тесной, грязной квартире, где стоял какой-то кисловатый запах. Они никогда раньше не виделись, хотя уже давно с восхищением читали друг друга.
Худое мальчишеское лицо сорокашестилетнего Ходасевича показалось Сирину похожим на обезьянью мордочку. Он почувствовал что-то трогательное в Ходасевиче, который ему сразу понравился, несмотря на мрачную обстановку, на несмешные шутки, на то, как его собеседник выщелкивал слова, и по достоинству оценил доброту, с которой отнесся к нему старший поэт16. На встречу с Сириным Ходасевич пригласил Нину Берберову вместе с другими молодыми писателями — Юрием Терапиано, Валерием Смоленским и Владимиром Вейдле. В своих мемуарах Нина Берберова вспоминает разговор между хозяином и почетным гостем как прообраз воображаемых бесед Федора с поэтом Кончеевым в «Даре»17. Набоков отрицал это сходство, и, разумеется, был прав. Зайдя к Берберовой через два дня после своего второго визита к Ходасевичу, он встретил у нее Юрия Фельзена, молодого прозаика и почитателя сиринского таланта. Хотя Берберова ему понравилась, беседы с нею его утомили: «Говорили исключительно о литературе, меня скоро от этого начало тошнить. Таких разговоров с гимназических лет не вел. „А этого знаете? а этого любите? а этого читали?“ Одним словом, ужасно»18.
Набокова, помимо прочего, привлекала в Ходасевиче та быстрота, с которой он реагировал на его шутки. Марк Алданов, наоборот, никогда не мог понять, шутит ли Набоков или говорит всерьез19. Это было характерно для отношений между Набоковым и Алдановым, которых связывала искренняя дружба, ограниченная абсолютным несовпадением темпераментов. Алданов, химик по образованию и исторический романист по роду деятельности, был по натуре литературным дипломатом и брокером. Благоговея перед сиринским талантом, он побаивался его как чего-то колючего и непредсказуемого. Сирин, со своей стороны, уважал скептическую интеллигентность и продуманную стройность алдановских романов, но знал, что магия искусства их не коснулась. Как бы то ни было, он всегда будет благодарен другу за его добрую заботу и советы по поводу литературного рынка.
Через Алданова Сирин познакомился с еще одним эмигрантом, профессором Калифорнийского университета Александром Кауном. Кауну нравились сиринские романы, и он взял несколько его книг с собой в Америку, чтобы показать их знакомым издателям. Сирин написал в Берлин: «И если американцы купят хотя бы один роман… Ну, ты сама понимаешь». На обеде, где он встретил Кауна, разгорелся «жаркий спор о современности и молодежи, причем Зайцев говорил крестьянские пошлости, Ходасевич — пошлости литературные, а мой милейший и святой Фондик [Фондаминский] очень трогательные вещи общественного характера, Вишняк разглагольствовал о здоровом материализме… Я, конечно, пустил в ход свои мыслишки о несуществовании эпох»20.
Набоков вошел также во французские литературные круги. Он познакомился с Денисом Рошем, который переводил «Защиту Лужина» на французский, и остался доволен его скрупулезным отношением к деталям. Поэта Жюля Супервьеля он нашел «страшно милым и талантливым», и они скоро подружились. Он перевел несколько стихотворений Супервьеля на русский, а тот пришел в восторг, прочитав по-французски фрагменты «Защиты Лужина». Набоков подружился также с философом и драматургом Габриэлем Марселем, который уже давно живо интересовался его творчеством, и обедал с Жаном Поланом из «Nouvelle revue française». Он нанес визит Грассе и Файяру, двум своим будущим французским издателям. Он познакомился с Дусей Эргаз, будущей переводчицей «Камеры обскуры», которая его очаровала. Благодаря блестящим связям в литературном Париже она скоро станет его главным литературным агентом в Европе21.
В промежутках между деловыми визитами Набокову удавалось повидаться с родственниками и друзьями. Еще в 1926 году он познакомился с Бертраном Томпсоном, мужем Лисбет Томпсон, близкой подруги Веры Набоковой, и с тех пор они стали друзьями на всю жизнь. Американцу Бертрану Томпсону (в жилах которого, как у Пушкина, текла африканская кровь) было за сорок. В пятнадцать он поступил в университет, а в восемнадцать закончил его с дипломом юриста. Слишком молодой для юридической практики, он писал работы по вопросам права и изучал музыку; получив степень доктора социологии, преподавал в Гарварде, затем оставил место ассистента, стал консультантом по проблемам управления и одновременно работал над книгами по управлению, социологии и экономике. Когда ему было за шестьдесят, он увлекся биохимией и некоторое время занимался ею в университете, пока не был вынужден уйти на пенсию, после чего почти двадцать лет изучал раковые заболевания. Он глубоко знал религии — христианство, мусульманство, индуизм; он положил на музыку стихотворение Лермонтова. По мнению Набокова, Томпсон, как никто иной, «мог интересно и со знанием дела говорить практически на любую тему». В Париже чета Томпсонов потчевала его шампанским, вином и искристыми, пьянящими речами Бертрана22.
Несколько раз Набоков заходил также к Самуилу Кянджунцеву и, к радости своей, нашел его и мать совершенно не изменившимися; «они все до последней строки знают, что я писал… У меня было такое чувство, что я только что, на днях, был у них на Литейном… Сава пошел к себе, порылся и вернулся с длинными стихами, которые я ему послал в Кисловодск из Петербурга 25 октября семнадцатого года, то есть в первый день советской эпохи»23. Кянджунцев пообещал Сирину, у которого не было смокинга для публичных выступлений, одолжить ему свой.
Набоков был «прямо удивлен прелестному, какому-то бескорыстно-нежному отношению» к нему всех — литераторов, друзей, родственников. Когда из Страсбурга вернулась Наталия Набокова, Владимир 5 ноября переехал к бедному, но гостеприимному кузену, барону Раушу фон Траубенбергу на бульвар Мюрат, 122. Ему приходилось ночевать в гостиной, которую порой он делил еще с каким-нибудь гостем. Ежедневные визиты и встречи, невозможность уединиться помешали Набокову закончить задуманный рассказ — почему-то для этого нужно было перечитать Ронсара, — к работе над которым он, кажется, уже не вернется даже в относительно спокойном Берлине24.
До того как Набоков почувствовал, что людская круговерть мешает ему сосредоточиться и утомляет его, он решил, что Париж мог бы стать идеальным местом для работы и что перспективы здесь гораздо лучше, чем в Берлине. Ему нравилось новое для него ощущение собственной известности, с которым он не был знаком в Берлине, и он думал, что было бы глупо с его стороны не воспользоваться теми возможностями, которые сулила ему слава. Он пишет Вере: «Я думаю, что мы должны перехать сюда» и предлагает сделать это уже в январе. Он надеялся, что Василий Маклаков, соратник отца по кадетской партии, а ныне официальный представитель русской эмиграции в Париже, поможет им получить визу25. Вера отказывалась переезжать, не вполне разделяя уверенность мужа, что они смогут прожить в Париже на его литературные заработки.
V
К середине ноября последние столики переместились с тротуаров под крыши кафе и на углах оживленных улиц появились жаровни с горячими каштанами. 13 ноября Сирин, которому необходимо было выспаться перед публичным выступлением, переехал к Фондаминским на рю Шерновиц, 1, в Пасси, русский район Парижа. В этой большой элегантной квартире, содержавшейся на доходы жены Фондаминского от чайной плантации на Цейлоне, Фондаминские жили с тех пор, как в 1906 году покинули Россию[124]. Сирин не пожалел, что переехал к Фондаминским. В первую ночь он проспал 13 часов кряду, а Фондаминский ждал, когда он проснется, чтобы приготовить ему ванну. Амалия Фондаминская по-матерински заботилась о госте. Она отвела ему отдельный туалетный столик и снабдила тальком, одеколоном и мылом. Она перепечатала на машинке тридцать с лишним страниц «Отчаяния» (работа над чистовым вариантом была только что закончена), которые он собирался читать на литературном вечере. Она даже ничего не сказала ему, когда от дыма его папирос у нее разболелись легкие26.