Отец Веры Евсеевны умер 28 июня, мать — 12 августа. Чтобы заплатить долги, накопившиеся за время долгой болезни отца, Вере нужно было сразу по приезде в Берлин устроиться на постоянную работу. Раиса Татаринова нашла ей место в той же конторе торгового атташе при французском посольстве, где работала сама. Вере пришлось поступить на курсы секретарей, чтобы овладеть немецкой стенографией, — профессия, пригодившаяся ей в подступающие «тощие годы»31.
«Король, дама, валет» вышел 23 сентября. Нашлись рецензенты, которые объявили, что теперь можно больше не опасаться того, что эмиграция не даст новых первоклассных талантов. Некоторые неверно истолковали тему механических фигур как критику нежизнеспособности современного человека — идея, которую одни поддержали, а другие сочли неубедительной. Как всегда, лучшей оказалась рецензия Айхенвальда: восхищаясь иронией сюжетных ходов, психологическими штрихами и описаниями, он, однако, отметил, что роман в целом уступает его отдельным фрагментам. В начале ноября в Берлине даже состоялся публичный диспут о романе32.
24 октября Ульштейн подписал договор о правах на немецкое издание «Короля, дамы, валета»33. Согласно договору, Набокову причиталось пять тысяч марок за публикацию романа в «Vossische Zeitung» и провинциальных газетах, а также две тысячи пятьсот марок за отдельное издание. Это была удача: сумма в три раза превышала ту, которую Ульштейн заплатил за немецкую «Машеньку», и во много раз — те ничтожные авансы, которые могло позволить себе «Слово» за первые русские издания: за «Машеньку» — ноль, за «Короля, даму, валета» — триста марок.
14 ноября Сирин опубликовал сдержанно-разгромную рецензию на «Звезду надзвездную» Алексея Ремизова, которого многие считали выдающимся русским прозаиком XX века. На soirée поэтического кружка в доме Евгении Залкинд толстый бездарный старый художник по фамилии Зарецкий зачитал свой отпечатанный на машинке ответ на сиринскую рецензию. В нем он сравнивал Ремизова с Пушкиным, а Сирина — с небезызвестным Булгариным, «продажным» журналистом, служившим в тайной полиции, и автором подлых пасквилей на Пушкина, Гоголя, Лермонтова. Сирин спросил Зарецкого, понимает ли он, что говорит, и заявил: «Если бы не ваш возраст, я бы разбил вам морду». Зарецкий попытался вызвать Сирина на суд литературных старейшин, но тот отказался участвовать в фарсе, предложив Зарецкому вызвать его на дуэль. Зарецкий так никогда и не воспользовался этим предложением34.
В первой половине декабря Набоков ввязался в еще один литературный бой, написав «Рождественский рассказ» — последний из рассказов, который он впоследствии не включал в сборники и не переводил на английский35. Некий советский писатель с высокой, хотя и нуждающейся в подновлении репутацией уязвлен тем, что не ему, а молодому крестьянскому писателю заказан рассказ, главным украшением которого должна быть рождественская елка, а главной темой — столкновение нового со старым. Чтобы утвердиться, старый писатель приступает к работе над таким рассказом. Он делает две безуспешные попытки, пока наконец не находит нужной ноты в начале: европейский город, сытые люди в мехах проходят мимо. Огромная елка с дорогими фруктами. Перед витриной магазина на обледеневшем тротуаре — голодный безработный, выброшенный хозяевами на улицу.
Несмотря на необычную для Набокова тенденциозность, «Рождественский рассказ», к счастью, не ограничивается высмеиванием грубой поделки Новодворцева. Со сверхъестественной точностью Набоков изображает мелкий эгоизм и честолюбивые амбиции бесталанного писателя и противопоставляет их тому, что, по мнению Новодворцева, будет воспринято как благородный альтруизм его темы. Параллельную сюжетную линию составляют отброшенные Новодворцевым как не имеющие отношения к делу воспоминания о том, как рождественская елка отразилась в глазах его любимой женщины, потянувшейся к мандарину на ветке, но он не понимает, что именно этими воспоминаниями навеяны первые строки его рассказа. Набоковский рассказ дает понять, что преодоление самого себя в социальной борьбе — это ложь.
В субботу 15 декабря Набоковы принимали гостей у себя в спальне с высоким потолком, где было просторнее, чем во второй из двух комнат, которые они снимали в доме 12 по Пассауэрштрассе. Айхенвальд, стоявший у печи, — зима в тот год выдалась необычно холодная — был как никогда оживлен. Он декламировал стихи, он объявил, что из Риги и Данцига ему пришли приглашения прочесть лекции и посетить вечер, организованный в его честь, а из России — известие о рождении внука. Набоковы поняли, что вечеринка удалась. Примерно в час ночи, когда Айхенвальд «осторожно спускался по короткому лестничному маршу в сопровождении хозяина с ключами от входной двери, он каким-то образом зацепился обшлагом пальто за витое украшение, выступающее между балясиной и перилами, и полуподвешенный застыл в неловкой позе. Он лишь смущенно посмеивался, когда хозяин поспешил ему на помощь». Набоков выпустил Айхенвальда из дома, запер за ним дверь и смотрел через стекло, как удаляется его сутулая спина. Полчаса спустя Айхенвальд вышел из трамвая и стал переходить Курфюрстендам, направляясь к дому. Близорукий Айхенвальд слишком поздно увидел трамвай, мчавшийся на полной скорости с противоположной стороны. Он был сбит и умер, не приходя в сознание, в ту же ночь с воскресенья на понедельник. Всю жизнь он испытывал суеверный страх перед трамваями36.
Из разных стран пришли соболезнования эмигрантов, а члены кружка, который он основал вместе с Татариновой, немедленно переименовали его в Кружок Айхенвальда.
VII
Денег, полученных от Ульштейна, хватило Набокову не только на то, чтобы окончательно рассчитаться с долгами, вынудившими Веру пойти на службу, но и чтобы финансировать свое первое после 1919 года, когда он охотился на бабочек в Греции, лепидоптерологическое сафари. Вериного работодателя немало удивило, что кто-то может отказываться от места в период растущей безработицы, но Набоковы никогда не задумывались о завтрашнем дне37.
5 февраля они отправились на поезде в Париж, где провели два дня и пригласили на обед чету Струве. Глеб Струве, воспринявший раннюю поэзию Сирина критически, теперь превратился в почитателя его прозы. Заснув в ночном поезде на пути из Парижа в Перпиньян, Набоков не устоял перед волнением предстоящей охоты, и во сне кто-то протянул ему «нечто очень похожее на сардину, но в действительности оказавшееся тропической бабочкой, имитирующей mirabile dictu — летающую рыбу»38.
8 февраля в Перпиньяне они сели на автобус и проехали четырнадцать миль в глубь Восточных Пиренеев по петлявшей в горах дороге. Набоковы остановились в Ле-Булу, недалеко от границы с Испанией. Выбор местности был экологически правильным, а отель «Этаблисман термаль дю Булу», расположенный в красивом парке, — дешевым. Огромные ящерицы шныряли между оливами и пробковыми деревьями, цвела мимоза, буйно разрастались утесник, ракитник и вереск, наполняя ароматами жесткий сухой воздух. Гостиничные постояльцы представляли собой пеструю компанию: буржуа, страдающий несварением желудка и избытком желчи, французские колониальные чиновники, отдыхающие от своих колоний, какой-то врач-испанец, обладатель автомобиля; священник, распевающий оперные арии, который однажды, сидя под деревом с Библией в руках, раскрыл ее и показал Набокову бабочку, пойманную для него на ее страницах39. Набоков вспомнит их всех в финале «Отчаяния», где его Герман также остановится в отеле «Руссийон», населенном разношерстной публикой из разных стран.