В Ницце трехлетний Сергей и трудный, своенравный Владимир, который был на одиннадцать месяцев старше брата, находились под присмотром своей третьей английской гувернантки мисс Норкот. Набоков вспоминает одно ясное утро и дребезжание оконниц на морском ветру,
и какая это была чудовищная, ни с чем не сравнимая боль, когда капля растопленного сургуча упала мне на руку. При помощи свечки… я только что так хорошо занимался превращением плавких колоритных брусков в дивно пахнущие, карминовые, изумрудные, бронзовые кляксы. Мисс Норкот была в саду с братом; на мой истошный рев прибежала, шурша, мама, и где-то поодаль, на той же или смежной террасе, мой дед в двухколесном кресле бил концом трости по звонким плитам51.
По воспоминаниям матери Набокова, в детстве Владимир был довольно плаксивым ребенком52, но эпизод автобиографии свидетельствует не об этом факте, а о его развитии как художника. Сочетание различных цветов становится одной из вариаций на тему радуги и характеризует творческую потребность ребенка трансформировать данность: «Есть в каждом ребенке стремление к переделке земли, к прямому влиянию на сыпучую среду (если только он не прирожденный марксист и не труп, и не ждет покорно, когда среда переделает его самого)»53.
Владимир вернулся в Санкт-Петербург к Рождеству 1903 года — как раз вовремя, чтобы получить в подарок от своей хорошенькой кузины Они (Софьи Набоковой) браслет. В России Рождество было скромным праздником, гораздо менее значительным в церковном календаре и в детском воображении, чем Пасха: несколько безделиц из магазина игрушек Пето гувернантка раскладывала, по английскому обычаю, в чулки, которые привязывала к детским кроваткам; из Английского магазина на Невском54 доставляли совершенно нерусский пудинг с изюмом, и абсолютно русская елка почти касалась макушкой бледно-зеленых облаков живописного плафона в «зеленой зале» — самой нарядной гостиной в первом этаже дома на Морской[18]55.
К тому времени особняк — как и Выра, он принадлежал скорее Елене Ивановне, чем ее мужу, — стал самым элегантным на Большой Морской. Здание, перестроенное в 1901 году, приобрело третий этаж и некоторые черты стиля модерн: фасад розового гранита, пурпурно-золотая полоска мозаики над окнами третьего этажа и чугунного литья венец на крыше56. Внизу, у самого конца дома, слева по фасаду был въезд в небольшой внутренний двор, где белел снег на поленницах березовых дров, заготовленных для голландских печей особняка. И снова на Морскую: одна ступенька с тротуара, парадная дверь и теплый вестибюль с камином, в котором за тяжелой решеткой трещали поленья57. Отсюда под углом поднималась парадная лестница, а справа за ней несколько ступеней вели вниз, в комнаты швейцара и его семьи. Если посетитель, не доходя до ступенек, поворачивал направо, он оказывался в зале, обшитом темными панелями с замысловатой деревянной резьбой по потолку и стенам, великолепие которого почти подавляло. Направо была столовая, выходившая окнами на улицу, за ней — «зеленая зала» и в конце коридора — просторная «библиотечная», куда легко поместились все книги Владимира Дмитриевича и все еще оставалось место для боксовых упражнений и фехтования, которыми он почти каждое утро занимался со своим тренером — «гуттаперчевым» французом месье Лустало. Этажом выше — тоже окнами на улицу — над въездными воротами находился кабинет отца, за ним — музыкальная гостиная, кабинет Елены Ивановны, спальня родителей и гардеробная матери (позже здесь будет спальня Кирилла, младшего ребенка в семье). Весь верхний этаж со стороны улицы занимали — с запада на восток — спальни девочек и гувернанток, а затем — спальни Сергея и Владимира58.
Как-то в феврале 1904 года Владимира повели из детской в отцовский кабинет показаться генералу Куропаткину, военному министру, который в тот день, меньше чем через две недели после японского нападения на русские эсминцы в Порт-Артуре, был назначен главнокомандующим Маньчжурской армией59. После этой гибельной для страны кампании Россия уже никогда не будет прежней, но с точки зрения ребенка почти все оставалось по-старому. В зимний день с легкой заметью Владимира одевали в теплые вязаные рейтузы поверх чулок и штанишек, и мисс Норкот вела его в сквер перед Исаакием, где он катался с горки на санях, или на прогулку в близлежащий Александровский сад, мимо пушистых белых холмиков, выросших на месте цветочных клумб, или на Невский, где двухаршинная модель коричневого спального вагона напоминала о романтике осенних путешествий. Медленно наступала весна: на Вербной неделе, прежде чем город успевал согреться, на Конногвардейском бульваре устраивали ярмарку с веселыми представлениями и лотками, полными ярких деревянных игрушек[19]. Проходило еще несколько недель, и дворники начинали сбрасывать талый снег с пологих крыш, которые в Санкт-Петербурге не принято выставлять напоказ, как будто кровельное железо столь же интимно, как кринолин или корсет; еще позднее рабочие выламывали восьмиугольные торцы мостовой и вбивали новые — город принимался за весеннюю уборку улиц, и баржи снова скрипели на Неве и на Мойке, прямо за Морской.
Обычно это было время отъезда в Выру. Но в апреле 1904 года Набоковы отправились в Рим и Неаполь60. Владимир Набоков не оставил воспоминаний об этом трехнедельном путешествии, однако у него были все основания запомнить более длительную поездку позднее в том же году — сначала на Норд-экспрессе в Париж, а оттуда на Ривьеру, в Болье. Здесь, в отеле Бристоль, пятилетний Володя, кажется, впервые влюбился, не устояв перед чарами черноглазой румынской девочки со странной, как ему показалось, фамилией Гика61. Возможно, это и было самое ценное, чем одарило Набокова его счастливое детство в семье: способность любить, которую он восславит в рассказе «Первая любовь», посвященном другой девочке, на другом французском пляже, пять лет спустя, и которую он впоследствии превратит в чудовищную пародию на отцовскую и романтическую любовь еще в одной истории, начавшейся еще на одном пляже Французской Ривьеры со встречи двух вымышленных подростков — Гумберта Гумберта и Аннабеллы Ли.
ГЛАВА 3
Первая революция и Первая Дума: Санкт-Петербург, 1904–1906
Возможно, я наконец напишу отдельную главу об отце, если смогу попасть в Вашингтон, где есть необходимые материалы. Пульман плюс пара ночей в неплохом отеле составляют сумму, которой я пока не располагаю.
Из письма Набокова Кэтрин Уайт, 1949 г.
1 I
Пятилетний Владимир, естественно, не знал, что позорные неудачи России в войне с Японией скоро станут детонатором первой русской революции. Даже в 17 лет, когда еще одна губительная война ввергла страну еще в одну революцию, он, поглощенный любовными переживаниями, сначала не обратил на это особого внимания.
В отличие от своего сына, В.Д. Набоков был в центре событий обеих революций. Когда в июле 1904 года был убит хитрый, как Макиавелли, министр внутренних дел граф фон Плеве, снискавший почти всеобщую ненависть, а в ноябре того же года на его место назначен князь Святополк-Мирский, в России появились проблески возможных перемен. Несмотря на богатство и положение при дворе, Владимир Дмитриевич скоро оказался в первых рядах сторонников реформ. В течение следующих двух лет политика часто отрывала его от семьи, но его отсутствие и его деятельность только придали ему героизм в глазах сына.