И здесь тоже средствами выражения Набокову служат не только прямые высказывания, система образов и структурные смещения, но и сама неистребимая текстура прозы. Смерть для Крута — «это либо мгновенное обретение совершенного знания… либо абсолютное ничто»32. Каковым бы ни было человеческое знание, оно не может быть ни моментальным, ни совершенным. Процесс познания длителен и постепенен. Каждое новое мгновение порождает больше информации, чем мы способны воспринять, каждый прошедший год означает, что даже то, что нам удалось глубоко воспринять, во многом исчезло без возврата. У нас нет надежных основ знания, нет специального органа для восприятия правды, лишь несовершенные чувства и более или менее проницательные догадки. Известная нам часть вселенной абсурдно мала, и мы просто ничего не знаем о том, что лежит за пределами нашего жизненного опыта.
В своей работе Набоков учитывает все это, оттачивая внутреннюю логику художественного открытия. Он расставляет на пути нашего понимания преграды, тщательно вымеряя расстояние между ними, чтобы они соответствовали тем трудностям, которые испытывает наше сознание, познавая мир; однако по ту сторону каждого барьера нас ждет захватывающий всплеск открытия. Внимание Набокова к мелочам, точность в их изображении рассчитаны отнюдь не на то, чтобы отпугнуть читателя или посадить его в калошу, а на то, чтобы щедро вознаградить его. Апеллируя к нашей любознательности и нашему воображению, он предоставляет нам возможность испытать волнения и победу сознания, которое открыто миру; для тех, кто готов идти еще дальше, он приберегает нечто, похожее на неописуемое потрясение от «смертного знания»33, когда мы внезапно обнаруживаем, что находимся внутри надчеловеческого сознания.
Даже в начале своей литературной карьеры Набоков избегал традиционных описаний. Он знал, что жизнь не поставляет готовую информацию с аккуратными этикетками, но раскрывает ее пытливому глазу и живому уму по частям. В своем творчестве он предлагает свой собственный эквивалент этому. В книге «Под знаком незаконнорожденных» Круг спускается вниз из больничной палаты, где умерла его жена. Хотя горе владеет всем его существом, он все же успевает заметить старшую медсестру: «Блеклыми голубыми глазами и морщинистым долгим надгубьем она была схожа с кем-то, кого он знал много лет, но припомнить не мог — забавно». Тридцать страниц спустя Азуреус, президент университета, в котором работает Круг, шагнув навстречу Кругу, приветствует его,
раскрыв объятья, заранее сияя блеклыми голубыми глазами, подрагивая морщинистым долгим надгубьем —
«Ну конечно, — как глупо с моей стороны», — подумал Круг, круг в Круге, один Круг в другом.
На этом глава заканчивается. Глаза и губы медицинской сестры исподволь загадали загадку, ответа на которую мы не ждем; круговское «какой же я глупый» задает еще одну загадку в своем непосредственном контексте, которую счастливый читатель с хорошей памятью может разгадать тут же, а обычный читатель, обладающий хотя бы любознательностью, решит, пробежав глазами страницу еще раз: выцветшие голубые глаза и длинная морщинистая верхняя губа напомнит аналогичную комбинацию в прошлом, и решение этой второй загадки даст ответ на первую. Двойная загадка отчасти поддразнивает читателей, отчасти поощряет тех, кто не жалел усилий, а отчасти служит наградой, которую несет в себе радость открытия.
Набоков загадывает и решает загадку с ясностью, которой почти всегда отмечена его проза. Однако изредка, но всегда в стратегически важных пунктах повествования, его привычная прозрачность замутняется, и мы читаем фразу за фразой, понимая в них лишь то, что мы внезапно перестали что-либо понимать. Жабоподобный доктор Александер привозит четырех профессоров, включая Круга, на встречу с Азуреусом, которому ради блага университета нужно получить от них письменное заверение в лояльности отвратительной диктатуре, недавно победившей в стране. Пока доктор Александер ставит машину на стоянку, профессора поднимаются по лестнице.
Но им не пришлось ни звонить, ни стучать — или что-то там еще, — ибо дверь наверху распахнулась, явив фигуру чудесного доктора Александера, который был уже здесь, взмыл, небось, по какой-нибудь черной лестнице или в одной из тех безостановочных штук, которыми я поднимался когда-то из близнеца этой ночи в Кивинаватине от ужасов Лауренсианской революции, через кишащую упырям и Провинцию Пермь, сквозь Едва Современный, Слегка Современный, Не Столь Современный, Вполне Современный, Совсем Современный, — тепло, тепло! — периоды вверх, в мой номер, на моем этаже отеля в дальней стране, выше, выше, в лифте-экспрессе из тех, которыми правят изящные руки — мои в негативе — темнокожих мужчин с падающими желудками и взлетающими сердцами, никогда недостигающих Рая, ибо Рай — это не сад на крыше; а из глубин рогоголового холла уже приближался скорым шагом старый президент Азуреус, раскрыв объятья, заранее сияя блеклыми голубыми глазами, подрагивая морщинистым долгим надгубьем —
«Ну конечно, — как глупое моей стороны», — подумал Круг…
В 1949 году, когда голландский переводчик романа «Под знаком незаконнорожденных» обратился к Набоковым за помощью, те ответили:
…Это трудный пассаж. Он развивается одновременно в нескольких планах. Слово «Кивинаватин» [«Keeweenawatin»] — это контаминация двух терминов — «Киватин» [«Keewatin»] (название аспидного, или кристаллического, сланца древнейшего периода — археозоя) и «Киванаван» [«Keewanawan»] (подраздел протерозоя). Лауренсианская [Laurentian] отсылает нас к археозою, Пермь — к палеозою. Через Совсем Современный и т. д. — дальше отчасти существовавшие, отчасти придуманные периоды геологического развития. Другими словами — путь от самого туманного прошлого к настоящему через все фазы развития Земли по мере того, как герой поднимается в лифте через многочисленные этажи американского небоскреба. Некоторые дополнения по ходу дела: «кишащая упырями Провинция Пермь» содержит намек как на ужасы советских концентрационных лагерей, так и на эзотерический мир «Улялюм» Эдгара По (на это указывает сходны и ритм «ghoul haunted region of Weir», если я не ошибаюсь)… это далекое прошлое мира в действительности вес еще здесь, с нами, отделенное от нас несколькими этажами, со своей первобытной жестокостью и т. д… «Я» (мой номер, на моем этаже отеля) трагически одиноко не только в настоящем мире, но и в мире бесконечно большем, где все прошлое на самом деле еще существует. «Изящные руки» и т. д. — лифтерами чаще всего служат негры («мои в негативе» — черные руки негра). «Падающие желудки и взлетающие сердца» — ощущение, которое нередко испытываешь в скоростных лифтах очень высоких зданий. Поднимаясь над всеми этажами, негр-лифтер никогда не достигает рая или хотя бы сада на крыше. И мир, таким образом, хотя и прошел путь от Археозоя до Настоящего и от пещер до небоскребов с садами на крышах, по-прежнему столь же далек от Рая на земле. Вскользь мысль об ужасном положении негров. «Глубины рогоголового зала» и т. д. — едва заметно это охватывает все пространство книги: профессор Азуреус со своим плоским материалистическим миром — своего рода Троглодит, выходящий из пещеры… «Морщинистое долгое надгубье» служит дополнительным признаком его обезьяноподобия34.
Головокружительность и сложность объясняемого здесь отрывка вообще-то не характерна для Набокова; его внезапная неясность должна нам напомнить, как мало способен каждый из нас познать из того, что познаваемо. Однако некоторое воображение и чуточка любознательности (достаточно найти в хорошем словаре, что такое keeweenawatin) — вот все, что нужно, чтобы ухватить ускользающий от нас смысл и получить в награду открытие keewatin/keewanawan.