— Прочтите громко то, что написали! — потребовал начальник политотдела.
Суворовец покраснел так, что сразу выступил пот, и прошептал едва слышно:
— Не могу!
— Читайте! — гневно настаивал полковник.
— Это стыдно! — выдохнул суворовец, готовый провалиться сквозь землю.
— А писать для товарищей, для офицеров не стыдно? Читайте!
Мальчик с отчаянием смотрел на Зорина. Ясно было, он ни за что не сможет прочесть вслух.
— Немедленно сотрите, — приказал полковник, — и никогда в жизни не пишите и не произносите таких слов. Понятно?
— Понятно… — как эхо, раздалось в ответ.
— Идите в роту и доложите о случившемся своему воспитателю!
— Слушаюсь, доложить о случившемся своему воспитателю, — голосом глубоко несчастного человека повторил виновный.
И Зорин, глядя ему вслед, весело подумал, что, пожалуй, навсегда отбил охоту у этого паренька к писаниям подобного рода.
Комнатой политпросветработы полковник остался доволен, только сказал Русанову:
— Непременно повесьте здесь доску почета, и хорошо бы иметь фотоальбом «Наша жизнь». У вас же уйма собственных фотографов!
— Сделаем, — обещал Русанов. — Да, — сообщил он, — комсомольское бюро думает назначить заведующим комнатой Ковалева. Установили дежурство комсомольцев.
— Это хорошо, — одобрительно кивнул Зорин, — но хватит с Ковалева. Посоветуйте поручить другому, менее занятому. Эх, — воскликнул полковник, — была не была — разорюсь! Даю вам радиоприемник «Нева», тот, что у меня в кабинете.
Русанов расплылся в улыбке. Он уже давно посматривал на этот приемник.
ГЛАВА XVI
1
Памятное комсомольское собрание взвода, а затем роты, где Пашкова все же решили оставить в комсомоле, дав строгий выговор, отношение товарищей (Пашков видел: его только-только терпят), разговор с Сергеем Павловичем во время лыжного похода подействовали на Геннадия очень сильно. Как и предполагал Боканов, «аристократизм» Геннадия был во многом напускным, и когда Геннадий по-настоящему почувствовал, что значит осуждение товарищей, он изменился, как изменяется человек после тяжелой болезни, — словно обновляется и вновь рождается на свет. Конечно, в нем еще не исчез бесследно эгоизм, нет-нет да и проглядывал в поступке или слове, но Геннадий научился сам обнаруживать его, старался преодолевать, стал много проще и скромнее.
Все это пришло не легко и не сразу. Одиноко бродил Пашков в дальних аллеях сада, ворочался ночами на койке, мучительно гоня от себя мрачные мысли, но они неотступно, как совесть, преследовали и жгли.
«Ты трусишь, если не находишь мужества прямо всем сказать: „Я не прав“», — обвинял кто-то неумолимый.
«Нет, это вовсе не трусость, — защищался Геннадий, — дело в самолюбии».
«Но ты ведь знаешь, что у Стаховича из „Молодой гвардии“ и самолюбия было достаточно и себялюбия — через край, а к чему это привело?»
«Подло даже думать, — бледнели губы Пашкова, — что я могу стать таким!»
На мгновение он снова, до малейших подробностей, представляя комсомольское собрание, осуждающие взгляды товарищей, слова друга — Снопкова, полоснувшие его, как ножом: «Если таких не учить, бесчестные люди выйдут. Им до всех дела нет, только бы самим покрасоваться!..»
— Это не так, это ты брось! — шептал Геннадий в темноте.
…Гулко, будто рядом, пробили часы в нижнем вестибюле. «Почему ночью все слышно так ясно? И дома когда был… Надо написать письмо отцу, рассказать ему все, не кривя душой». Но под утро решил: «Ни к чему самобичевания и заверения. Доказывать надо делами. Надо прийти к ребятам с открытым сердцем. Как на моем месте поступил бы Михаил Васильевич?»
Фрунзе был любимым героем Пашкова. Он перечитал о нем все книги, какие только мог достать, ходил для этого даже в Ленинскую библиотеку, когда на каникулы приезжал к отцу в Москву. В заветную тетрадь Геннадий записывал высказывания Фрунзе, хранил его портрет. Пашков ни за что, никому не признался бы, что находил у себя некоторое портретное сходство с молодым Фрунзе. А сходство действительно было в синих глазах, в золотистом пушке на круглых щеках с нежной кожей, в полных, словно слегка припухших губах.
«Как бы на моем месте поступил Михаил Васильевич? — снова спросил себя Геннадий и твердо решил: — Все надо разрешать честно и прямо».
Успокоившись, он уснул.
Спал Геннадий не более двух часов, но вскочил на зарядку бодрым и свежим. Проснулся он с той же мыслью: «Все надо разрешать честно и прямо». Давящая тяжесть исчезла.
С этого дня поведение Пашкова изменилось: он стал сдержаннее, с готовностью помогал товарищам усвоить сложную теорему, предлагал свои услуги в хозяйственных работах по роте — и все это без тени заискивания, без ожидания благодарностей и похвал, а просто потому, что начал понимать, что значит «жить дружно».
Это не было чудом мгновенного перевоплощения (излюбленная тема ленивых воспитателей и кабинетных теоретиков). Перелом, происходящий в Геннадии, давно подготавливался, но понадобился взрыв, мучительный пересмотр ценностей, чтобы все лучшее, что накопилось в его характере, стало вытеснять лишнее, наносное.
Товарищи начали понимать, что происходит с Геннадием, и тоже, правда медленно, присматриваясь, «меняли курс» — сердце отходило.
Как-то, когда Геннадия не было в классе, Павлик Снопков сказал о нем Семену, самому непримиримому из всех:
— Зачем человека втаптывать? Поучили, — и хватит. Он многое пережил.
Павлика поддержал Андрей:
— Ему сейчас руку протянуть надо.
Семен смолчал. Насупясь, с ожесточением подумал: «Прекраснодушие!»
Неделей позже Геннадий подошел к Гербову.
— Дайте мне поручение… общественное, — попросил он. «Комсомольское» не выговорилось. «Какой же я сейчас комсомолец?!»
Гербов посмотрел недовольно. Хотел отрубить, что, мол, обойдемся и без помощи таких, как ты, но вспомнил разговор с Сергеем Павловичем и, глядя на Пашкова серьезными, испытующими глазами, оказал:
— Хорошо… Посоветуюсь на бюро.
Задание дали очень ответственное и подчеркнули, что не кто-нибудь — бюро поручает: подготовить вечер памяти Суворова. Для этого в помощь офицерам выделили группу комсомольцев.
Геннадий взялся за дело горячо. Часто советуясь с Веденкиным, он сам готовил доклад «Суворовская наука побеждать». Хотелось сделать его интересно, не повторяя общеизвестных истин.
Геннадий долго рылся в книжных шкафах училища, все воскресенье просидел в городской библиотеке. Материала было много, но следовало отобрать главное, продумать детали и сделать выводы. Поглощенный своими мыслями, Пашков в перемены сосредоточенно шагал от стены к стене, потом, вдруг вспомнив что-то, бежал в класс.
— Как с выставкой дело идет? — спрашивал он у своего помощника Снопкова, склонившегося в углу над ящиком с глиной и проволокой: Павлик оборудовал макет «Район обороны роты».
— За мной дело не станет, — выпрямился Павлик, — а вот Савка затягивает. Понимаешь, макет винтовки сделал, но еще не электрифицировал.
Геннадий, разыскав Братушкина, настойчиво говорил ему:
— Неделя осталась, ты это учел? Неделя!
Но все обошлось как нельзя лучше, и в назначенный вечер Павлик Снопков, важно расхаживая между экспонатами, объяснял гостям:
— Сталинская стратегия опирается на передовую технику века. Вот, пожалуйста, рисунки по радиолокации. Нововведение наших изобретателей. А это полоса препятствий. Или вот — пульт управления.
Он нажимал какие-то кнопки, поворачивал рычаги — и загорались лампочки, двигались механизмы.
В «Кабинете Суворова» Андрей показывал гостям рисунки, иллюстрирующие боевую деятельность полководца, макет «Штурм Измаила», карты походов русских чудо-богатырей.
В разгар вечера в актовом зале появился седовласый статный полковник с орденом Суворова на груди. К гостю подошел Зорин, благодарно пожал ему руку:
— Вот хорошо, Петр Данилович, — пришли! А я опасался, не помешало бы что.