- Что, собственно, это значило? - Ницше был в своем амплуа.
- Я как и Гитлер, под «штурмом» и «борьбой» подразумевал одно — заставить о себе говорить, получить известность, даже самую скандальную! А затем запугать. «Пускай они (враги) осыпают нас бранью, проклинают, борются с нами, убивают, - восклицал я, - но они должны о нас говорить. Нас в Берлине 600, через 6 лет должно быть 600 тысяч!
Но как заставить о себе говорить? На это был свой «рецепт»; устраивать побоища, погромы, резню. Чем больше жертв, тем лучше, уверял я и выбросил лозунг: «Вперед через могилы».
Приведу только несколько примеров моей «пропаганды» на первом этапе.
Зал для собраний «Маяк» в Веддинге, рабочем квартале Берлина, издавна считался местом коммунистических митингов. Недаром его называли «Красным Веддингом». Я пошел ва-банк: созвал в «Маяке» свое собрание! Естественно, оно кончилось небывалой дракой, о которой написали все берлинские газеты. Двенадцать раненых нацистов я водрузил на носилки и перенес на сцену.
То же самое отныне происходило на каждом собрании. А если жертв не оказывалось, на носилки клали здоровых молодчиков, предварительно забинтовав их с головы до пят.
Пример второй. 20 марта 1927 года на вокзал в Берлин прибыли 23 коммуниста. Их встретили 700 моих штурмовиков и жестоко избили. После чего мои ребята с дубинками отправились на главную столичную улицу Курфюрстендамм, где устроили погром: группами приставали к людям еврейской внешности, старым и слабым на вид. Я назвал это «концентрированной пропагандой».
«Концентрированная пропаганда» проводилась и на митингах. Если кто-то просил слова, возражал, выражал свое несогласие, на него набрасывались сразу несколько штурмовиков и избивали. Однажды мои подручные отдубасили... бывшего пастора за то, что тот сказал мне: «Вы тоже не очень-то похожи на арийца».
Митинги тщательно готовились. Город заблаговременно оклеивался огромными плакатами ярко-красного цвета. Их в нашей среде называли «обои». На плакатах писали всякую чушь, к примеру: «Император Америки говорит в Берлине». Это изображалось огромными буквами. Ниже буквами поменьше шли дежурные нападки на план Дауэса и план Юнга. Еще ниже, уже литерами побольше, сообщалось, что доктор Геббельс будет говорить по такому-то адресу: «Все желающие приглашаются на митинг».
Придумал я и ритуал митингов, всегда один и тот же - «как богослужение в церкви». Задолго до мероприятия в зал вносили флаги, штандарты. Штурмовики занимали заранее намеченные места, рассредоточивались. Я не показывался до тех пор, пока зал не заполнялся до предела. Но и после этого выжидал минут пятнадцать. Тем временем атмосфера накалялась, люди пели зажигательные нацистские песни и марши. Но вот наконец появлялся и я. Не со сцены, а из противоположной двери. И обязательно в сопровождении нацистов чисто арийской внешности. Клакеры устраивали овацию. И я медленно совершал «проход» из дальнего конца зала до трибуны.
Как-то в очередной раз собрание ждало опаздывавшего гаулейтера. Я подкатил к залу на такси. Этот болван Отто Штрассер сделал мне замечание: мол, бестактно заставлять публику ждать и непозволительно разъезжать на такси, если большая часть участников собрания безработные. На это я ответил: «Вы, по-моему, ничего не понимаете в пропаганде, милый доктор. Вы считаете, что я не должен был брать такси. Конечно, вы правы, надо было взять два такси, второе для моего портфеля. Ведь на людей следует производить впечатление... И надо заставлять их ждать...»
Бесконечне «зальные» и уличные побоища («кому принадлежит улица, тому принадлежит власть»), хулиганские выходки в публичных местах принесли мне скандальную славу. Но, увы, я перегнул палку: 5 мая 1927 года власти запретили партию нацистов и СА в Берлине, а потом наложили запрет и на мои выступления.
Этот сильный удар мне удалось преодолеть лишь с помощью хитрых уловок. Я без конца менял вывески штурмовых отрядов. То они назывались «Пинке-Пинке» (слово это имеет много значений, в частности, его можно перевести как жаргонное «бабки», «монеты», то есть деньги), то «Клуб игроков в кегли», то «Союз пловцов», то «Каждый девятый», то «Высокая волна», то «Рак в иле» (оба последних маскировались под общества рыболовов), то «Клуб путешественников», то «Старый Берлин».
Разумеется, все это делалось под носом у полиции и даже не так уж скрывалось. Но, как доказала куча политических авантюристов, включая Вас, герр Ельцин, далеко не всякая демократия умеет себя защищать. Формально рыболовы, игроки в кегли, путешественники и любители старины имели право собираться и создавать свои организации, но реально в них подвизались те же самые коричневорубашечники: боевики, ставившие своей задачей насильственное свержение существовавшей власти. Кстати, я продолжал проводить сборища нацистов и штурмовиков — только увозил их за город, где они, так сказать, на свежем воздухе продолжали произносить свои речи.
Большим подспорьем стала для меня газета, которую я начал выпускать после запрета партии. Я назвал ее «Ангриф», что в переводе означает «нападение», «атака», «штурм». Под заголовком стояли слова: «За угнетенных, против эксплуататоров». Под «угнетенными», безусловно, подразумевались немцы, а под «эксплуататорами» - все остальные народы, особенно евреи.
Кроме «Ангрифа», моей газеты (формально ее возглавлял Юлиус Липперт), в Берлине уже несколько лет выходило издание братьев Штрассер «Берлинер арбайтерцайтунг», имевшее своих постоянных читателей. Как же в этих условиях повел себя я? Очень просто. Объявил войну газетенке Штрассеров. Мои люди, в основном штурмовики, распространявшие «Ангриф», получили приказ преследовать и бить конкурентов. Таким образом, на улицах возникали жестокие драки между штрассеровцами и геббельсовцами!
В конце концов я пригрозил Штрассерам, что штурмовики «явятся в редакцию «Берлинер арбайтерцайтург» и все там сокрушат». Пришлось вмешаться фюреру, который, естественно, был на моей стороне. Но Штрассер сильно обескуражил нас, открыв ящик письменного стола, где хранился пистолет, и предупредив, что будет убивать любых напавших без пощады. На время на берлинских улицах, где продавались газеты, стало тихо.Честно признаюсь, что «Ангриф» был изданием малограмотным, к тому же совершенно неприличным. Только я смыслил в журналистике, остальные вообще не умели связать двух слов. Но и круг читателей у «Ангрифа» был соответствующий. Наглые передержки, грубые нападки на общественных деятелей, казарменный юмор, сальные остроты, откровенная ложь не только сходили с рук, но и вызвали полное одобрение.
- А была ли у ваших изданий, да и вообще у нацистской партии какая-нибудь программа культурной революции? - не бросал начатую тему великий писатель.
- Конечно. Однако она была сформулирована не в отдельных документах, а в письмах фюрера, моих, Розенберга и других вождей.
- И в чем она состояла?
- Во-первых, мы намеревались очистить германскую культуру от «неарийских» элементов. Из литературы, музыки, живописи, архитектуры, из физики, математики, биологии удалить всех до единого евреев. Не допускать в музыку «негроидов» - джаз, а также чуждую немецкому духу атональную музыку. То же, разумеется, относилось и к авангарду в других искусствах.
Во-вторых, насадить наглый шовинизм. Если можно так выразиться, шовинизм крови, расы.
В-третьих, вернуть культуру из «асфальтовых джунглей» (литературу 20-х годов я именовал «литературой асфальта») на родную немецкую почву. Чистая нордическая кровь должна была воссоединиться с чистой нордической почвой. «Blut und Boden» - кровь и почва, сокращенно «блюбо». В это понятие вкладывался мистический смысл: кровь, почва, древнегерманские руны, свастика — таинственные, связующие «арийцев» нити. Зов крови и зов предков, по нашему мнению, куда слышнее немцу-селянину, нежели немцу-горожанину.
В-четвертых, решительная милитаризация всей культуры. Воспитание в мальчике, юноше, взрослом немце солдатских качеств — слепого послушания, дисциплины, военного честолюбия, желания стать героем грядущих войн.