Стена имела сакральное значение. В какое бы кресло ни уселись потенциальные пациенты, взгляды их неизбежно упирались в эту стену. Минут через двадцать ожидания стена заводила с несчастными разговор: «Вот для чего вы здесь, ребята. Видите, как все просто? Такие чудеса мы творим каждый день». Впрочем, мне лично стена сказала нечто другое: «Видал „Ролекс“ Крауса и туфли из страусовой кожи? А сколько всего укрылось от твоего взгляда! Эта стена для тебя, парень. Спасибо за пожертвование».
После шести визитов к Краусу, включавших проверку проходимости маточных труб, зондирование матки, спермограмму и иные процедуры, в ходе которых мы испытали всю гамму чувств, от унижения до неприличного в своей смехотворности облегчения, добрый доктор Кристиан вынес вердикт:
– Видите ли, вы входите в очень небольшую категорию пар, выводов о бесплодии либо фертильности которых на основании тестов, – он прочистил свое медоточивое горло, – сделать нельзя.
Сукин сын не смог найти ни единого изъяна ни у меня, ни у Джоанн. Он утешил нас заверением, что ужасно, ужасно сожалеет о том, что подверг нас проверкам и не сумел поставить внятного диагноза. Впрочем, сколь бы глубоки ни были сожаления доктора Крауса, они не помешали ему обналичить наши чеки. Доктор Краус посоветовал нам не сдаваться. «Пытайтесь достичь беременности еще полгода, а если не получится, мы попробуем оплодотворение в пробирке», – посоветовал он. Под словом «мы» Краус имел в виду меня, Джоанн и нашу чековую книжку.
Однажды вечером – помянутые доктором Краусом полгода были в разгаре – я вернулся домой около девяти. Я отбарабанил четвертое подряд шестнадцатичасовое дежурство и устал, как коп. Одежду я свалил на пол в кучу, а себя самого – в другую кучу, на кровать. Потом у меня все как в тумане, приходится верить на слово Джоанн.
Она вернулась часа через два после моей успешной стыковки с подушкой. С родительского собрания – Джоанн преподавала в третьем классе и обожала свою работу. Она нежно выводила меня из фазы быстрого сна до тех пор, пока не уверилась, что способность к аудированию вот-вот ко мне вернется. Я, разумеется, ни черта не слышал.
– Ну и вечерок у меня выдался, – начала Джоанн. – Родители Сьюзи Дайлалло пришли прямо с коктейля, оба изрядно подшофе. Отец Дорин Риггинс так воодушевился, когда я похвалила Дорин за успехи в математике, что поднял руки – видимо, хотел «ура» прокричать – и опрокинул мою колу прямо на оставшиеся пять отчетов. – Не дождавшись обычного сочувственного «угу», Джоанн проговорила мне в самое ухо: – Майк, ты вообще слушаешь?
С технической точки зрения я слушал, однако на той стадии усталости был не способен отличать человеческую речь от прочих шумов. Нежные тычки плавно перешли в агрессивные пинки, а там уж недалеко было до настоящих тумаков. Эти последние подействовали – мои мозги вяло зашевелились, и я даже умудрился промямлить: «Сссслушаю».
– Я устала посещать родительские собрания в качестве учительницы, – пожаловалась Джоанн. – Я хочу на них присутствовать в качестве матери. Всю дорогу домой я молилась, и знаешь что? Я въехала в ворота ровно в одиннадцать минут двенадцатого! Представляешь? Сразу четыре туза на приборной панели! Лучшей комбинации и не придумаешь, а значит, Господь приготовил мне сюрприз.
– Наверное, ты выиграешь в лотерею, – не открывая глаз, пробурчал я.
– У меня овуляция, и я подумала, не устроит ли мне один парень, высокий и красивый, сеанс большой и страстной любви…
– Завтра, – зевнул я. – Утром.
– Знаешь, выигрыши в панельно-приборный покер назавтра недействительны, – объяснила Джоанн.
Объяснения ее пропали втуне.
– Потом. Пенис крепко спит.
– Ничего, у меня в запасе несколько штучек, от которых он мигом проснется.
И он действительно проснулся. На следующий день Джоанн сообщила, что я несколько раз отключался в самый ответственный момент. Я сконфуженно бормотал «Такое больше не повторится».
– Не извиняйся, – смеялась Джоанн. – Все было так необычно. Совершенно новые впечатления. И главное, ты не пыхтел. Только храпел.
Я до сих пор верю, что Господь общается с нами посредством приборной панели, однако в ту ночь четыре туза, по-видимому, действительно означали выигрыш в лотерею.
Я припарковался, выключил зажигание, и зеленоватый стрит растворился в ночи. По дороге к крыльцу я застукал себя за пением «Эй, старушка Миссисипи».[10] С детства люблю эту песню и всякий раз, когда моя задница в опасности, вдохновенно вывожу «Всему конец приходит», наивно полагая, что пою негритянский религиозный гимн. Ситуация прояснилась на третьем свидании с Джоанн. Мы были у нее дома, в кухне, под разговоры о том о сем готовили спагетти, когда из стерео вдруг донеслось «Эй, старушка Миссисипи». Будь я в тот момент с любой другой женщиной, я бы просто тупо сидел и слушал, но присутствие Джоанн меня раскрепостило – я схватил шумовку, вообразил, что это микрофон, и вложил в пение все свои способности, заведомо ограниченные расой и социальным происхождением.
– А вот теперь детектив Ломакс открылся мне с совершенно неожиданной стороны. – Джоанн, смеясь под собственные аплодисменты, поцеловала меня в щеку. – Оказывается, детектив Ломакс любит музыку из телешоу.
Вот так запросто, будто мы сто лет женаты и чмокаем друг друга по поводу и без, Джоанн поцеловала меня впервые. Моя виртуальная апробационная карточка обогатилась виртуальной же галочкой, и я стал гадать, приведет ли означенный чмок к страстным поцелуям в спальне, каковые были моей программой-минимум с первого дня. Несколько секунд мне понадобилось на то, чтобы спуститься с небес и вспомнить: за поцелуем следовал некий комментарий.
– Ты сказала «телешоу»?
– Ну да. Это песня из шоу «Плавучий театр». Стихи Оскара Хаммерштейна, музыка Джерома Керна. Если ты будешь хорошим мальчиком и доешь спагетти до конца, я куплю тебе диск.
В глазах моих зиял культурный вакуум.
– Так это песня из шоу?
– Не волнуйся, – успокоила Джоанн. – Если ты хорошо исполняешь песни из шоу, это еще не значит, что ты голубой.
Она выключила газ под кастрюлей, отняла шумовку и поцеловала меня по-настоящему. А через несколько минут предоставила мне возможность доказать, до какой степени гетеросексуальным я бываю при благоприятных обстоятельствах.
Теперь мне некому доказывать традиционность собственной ориентации, и я могу петь что угодно. Правда, непросто смириться с фактом, что мой отец, дуэтом с телевизором распевающий «О'кей оби», умудрился проморгать такого гения, как Хаммерштейн, и в то же время восхищается строками типа: «С лучшим другом моим убежала жена. Как я буду скучать по тебе, старина».
Я отпер входную дверь. На диване валялся Андре. Он вытянул лапы, выгнул спину – видимо, собирался проснуться.
– Давай-давай, – подбодрил я. – Мне еще нужно позвонить.
Андре уловил первую половину выражения «давай-давай» и снова отключился.
Звонить Терри домой было уже поздно, но я знал: он проверит автоответчик прежде, чем опрокинет первую чашку кофе. Поэтому я наговорил ему сообщение, содержащее ключевые моменты разговора с Большим Джимом – начиная с мнения последнего о смысле среднего пальца во флипбуке и заканчивая мотивами Дэнни Ига, тянущими на миллиард баксов.
– Да, вот еще что, – произнес я, повесив трубку, – какой-то отморозок заказал моего брата Фрэнки. Но это моя и только моя проблема.
Я открыл холодильник и глотнул апельсинового сока прямо из пакета. Толика глюкозы гарантирует мне бодрствование минут на десять, зато потом я отъеду быстрее, чем австрийская команда бобслеистов. Нужно продержаться ровно столько, чтобы успеть перечитать письмо Джоанн.
Я открыл дверь и, прежде чем выпустить Андре во двор, велел: «Не бавься!» Андре знает эту команду. В более полной версии она звучит примерно так: «Не вздумай вынюхивать белок и вообще не давай воли инстинктам. Сделал дело – и домой».
Я разделся до трусов, приставил электрическую «Орал-Би» к зубам на двенадцать секунд вместо настоятельно рекомендованных ста двадцати и занялся своими делами. Андре ждал под дверью. Я впустил его, закрылся, выключил телевизор, взял из деревянной шкатулки Письмо Номер Один и забрался под одеяло.