Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В первом затруднении, или первом горе, то есть недостатке сведений о местах, удобных для заселения, крестьяне, не доверяющие в своей патриархальной простоте книжкам, “которые господа пишут”, сами себе помогают, посылая доверенных ходоков, взгляды, вкусы и соображения которых в той самой мере сходны с понятиями переселенцев, в какой тождественны их общие интересы. Когда у нас появятся ясные, полные, верные и удобопонятные для народа описания открытых для заселений мест, тогда, может быть, народ не станет и посылать своих ходоков. Но для этого нужно не только чтобы были основательные описания, но и чтобы народ убедился в их основательности, — а это еще “улита едет, когда-то будет”. Кроме того, серединные места нашей империи стоят вовсе не в тех отношениях к своим пустыням, в которых находится Англия к своим заморским колониям. Там путь к этим колониям известен и расходы и затруднения, нужные для совершения этого пути, могут быть приведены к определенной норме; а у нас совершенно иное дело. Как у нас совершаются переселения? “Облюбовали” мужики новое место, вымолили себе право на переселение, “выправили бумаги”, поскорее распродадут избы, громоздный скарб, поклонятся стариковским могилам, уложатся на возы, отслужат молебен “на путь шествующим” — и потянутся с старого пепелища длинным обозом. Тянутся они долго, долго. Не одного старика, не одного младенца зароют по дороге, а сами все тянутся журавлиною вереницею. Проходят они и грады, и веси, и хотя не останавливаются в городах, даже лошадей в них не кормят, а все-таки во всяком из них порядок соблюдают, начальству кланяются. Стоят же они за заставами, на городских да на сельских выгонах, где и утомленные кони погложут сожженной солнцем и вытоптанной травки, и бабы малых детей на бережку обмоют, а ребятишки щавелю или сныти нарвут на хлебово, а баранков или сербигузу на десерт. Тут же и складчина собирается на свидетельство о “ненасильственной смерти” скончавшегося от нудьги путника. Где же, в каком описании все это опишешь и вычислишь? А ходок — живой человек: он все сообразит, все расскажет, где есть какие дорожные удобства, где какие люди живут и какие порядки начальство наблюдает. Написать всего этого нельзя, никак нельзя, да и никто не поверит.

Иного же способа переселений у нас почти нет, да и в тех редких случаях, где возможен иной способ переселения, крестьяне его не только не любят, но даже всячески стараются избегать. Я был свидетелем большого переселения крестьян из Орловской губернии к Жигулевским горам и в саратовские степи. Часть переселенцев отправилась по Оке на барках, а остальной части было предоставлено идти обозом. Те, на долю которых выпал сплавной путь, смотрели на свою “нагрузку” на суда как на тяжкую обиду и на ужасное горе; а дорогою набрались с ними всякого горя и те, кто сопровождал их по Оке и Волге. Плач, сетования, ссоры и побеги не прекращались во все время плавания, тогда как другая партия, снятая с одного и того же места, но пущенная на своих подводах, как переселенцы выражались: “повольно”, переносила свое непроизвольное переселение гораздо покойнее и почти не жаловалась. По мере удаления от старого пепелища и от тяжелых впечатлений непроизвольной разлуки с “сродственниками” мужики становились все веселее и с теплым упованием смотрели на свое будущее. Тут очень много значит, что крестьянин, сплывая на барке, лишен возможности забрать с собою многое, с чем он не хочет расставаться. На своей лошаденке, с которою он тоже свыкся и не хочет ее покинуть, он везет все, что можно уложить на телегу: и ложку, и плошку, и стан колес, и корыто, и баб, и детей. Кроме того, на барке ему скучно, он идет не “повольно”, он ежеминутно чувствует порабощение своей soi-disant[178] “художественной натуры” непривычными порядками, чувствует себя в команде; а спокойствие, которое представляет сплавной путь перед гужевым, он ни во что не ценит. Даже более: он тяготится этим спокойствием; оно ему противно.

В обозе он “козакует”; с детским любопытством он всматривается в новые места и в новых людей; толкует, какая “губерня” (то есть какой губернский город) лучше, а какая хуже супротив его старой “губерни”. Запримечает, чего, например, не любит мордвин или что любит татарин, где какие горохи, где какая картошка родится. Все это его занимает, обо всем он промеж себя всласть натолкуется и настроит разных предположений, что вот “кабы тут жить, каково бы жилось?” А на барке он лишен этого удовольствия, тоскует о нем, сердится сам и сердит других. В обозе он с изумительным терпением сносит все, и все ему нипочем; на барке ему все в тягость. Измочит его в обозе дождь, слякоть в колено растворится, небо серое, обогреться и обсушиться негде, продрогшие ребятишки поднимут писк… но все это еще не угнетает привычной к страданиям души переселенца. Он наденет себе на плечи старый рогожный куль и, насупив брови, шагает по дорожному “протуару”; но он не сердит. Он готов разговориться и о том, какие господа бывают на белом свете, и отчего Симка в “вошпитале” помер, и как его в этом вошпитале “потрошили”, или же “как черт шутки шутит”. И ничего! Ни на что он не жалуется, и не скучно ему. Ночлег на мокром выгоне, под рваною свитенкою — штука некомфортабельная, но мужичок и о ней мало заботится. Бабу с ребятами на телеге лубком накроет, а сам прислонится на корточках к оглобле или к колесу, подберет под локти свой рогожный плащ, надвинет на брови шляпенку да так и продремлет чутким сном до тех пор, пока на востоке забрезжится первая светлая полоска ранней зари. Да и велика ли летняя ночь тому, кто днем намаялся и спит только одним глазом, а другим смотрит, “как бы чертов цыган коня не схимостил или хвост не отлямчил?” А пошлет господь наутро ведрышко — в обозе рай пресветлый: вчерашняя нудьга забыта, на сердце светло, как на небе. Переселенцы обчищаются, оскребаются с острым словцом да с прибауточкой, самое горе-то свое осмеют и снова тянутся длинною вереницею в свой дальний путь. Дорогою тоже весело. Идет мужичок по лесу, недозрелый орех найдет: сорвет его, расколупает и дает мальчикам высосать белое, рыхлое тесто сырого плода. Найдет диких пчел, достанет у них медку “губы посластить”; а нет ничего съедобного — сорвет листок с дерева, положит его на левый кулак, а правою ладонью расхлопает; либо из подорожникового листка конька ногтем вырежет, с встречной бабой приятным словом обменяется, проезжему барину с дороги не своротит (потому — “обоз”, нельзя, значит, воротить). Все весело, не то что на барке. Опять в городах и в местечках есть базары, а до базара мужичок, как бы он ни был беден, мертвый охотник. Базар ему — первое удовольствие, потому он там купец; на базаре он дает что знает, рассуждает как вздумается. Опять развлечения сколько: “на грош купли, на семь гривен разговора”. Что нужно и что совсем не нужно, он все поторгует. “Да ну, будет! Иди, иди, чееерт! Тебе вещь не купить. Чего зубы-то чешешь?” — урезонивает его лавочник. А он все свое, свой термин держит: “Да ты, милый человек, не ругайся. Чего ты ругаешься? — ругаться нечего. Черт нешто такой? черт черный, а я гля-кась какой? Ты вот скажи — может, и куплю. Чего не купить-то? Неш мы какие? Эва не купить!.. Скажи, милый человек, почем бесчестья-то?” И таки добьется, что “милый человек” плюнет и скажет цену, прибавив: “А вздуй те горою! Ну, полегшело?” И точно, мужику словно полегчает, и он пойдет мучить другого торгаша, пока и у того не добьется подобного же ответа. Не думайте, однако, что во всем этом руководит мужиком одно праздное любопытство. Слова нет, “охоч он и зубы почесать”: пойдет купить пирог с горохом, а станет торговать медный кран с винокуренного завода; но он хоть и не политико-эконом, а понимает значение цен и смекает по ним, “каково тут народушку жить”. Запоминает он цены надолго с такою же почти точностью, с какою помнит их вернувшийся из посылки ходок. Идя “повольно”, обоз переселенцев часто делает в дешевых местах запасы. Так, например, отправляясь в низовые степные места, переселенцы закупают себе в Пензе или в Городищах деревянные чашки, ложки, дуги, ободья, циновки, рогожи и т. п. и везут все это на новое место, где за такие вещи, по отчету ходока, нужно заплатить впятеро, а у мужичка карман жидок. Отчетливость и соображение ходоков изумительны. Мне случилось раз на пензенском базаре спросить у кучки переселенцев из Курской, кажется, губернии: зачем они покупают рогожи в Пензе, когда им путь лежит на село Куракино, известное рогожным производством? Мужички переглянулись, послышалось: “Исправди так!” Но в то же время сортировавший рогожи ходок крикнул: “Добро! бери знай. Чего уши-то развесили? знаем мы куракинскую рогожу! Куракинская рогожа — во какая”. Он черкнул ногтем по рогоже вершков на пять от края. Переселенцы принялись набирать рогожи. После я узнал, что куракинцы действительно лучшие и полномерные рогожи вывозят в Пензу, а дома держат что похуже: “зрячий товар”. Как же после этого не держаться ходока этому народу, пока он живет еще в тех же натуральных условиях, в какие лежат натуральные дороги тех мест, которые он проходит, и где сказания о чугунках считаются менее вероятными, чем сказания о лешем и о белоарабской войне? Как же этому народу, повторяющему пословицу: “гляженое лучше хваленого”, лишить себя, при всех тягостях “повального” пути, еще и уверенности, что он идет в место хорошее, “облюбованное”, а не такое, откуда опять придется “заниматься бродяжеством” и писать к старым дворам оригинальные письма вроде тех, о которых рассказывает С. В. Максимов в своей статье о заселении Амура? Содержание же писем от крестьян, переселенных без ходоков на “необлюбованные” места, коротко и ясно: “а только нам тут уж оченно плохо, и ребята все пошли наутек” и т. п.

вернуться

178

Так называемая — Франц.

212
{"b":"102022","o":1}