В последний раз я встретился с ним летом прошлого года на Загородном проспекте, но… лучше б мне не встречаться”.
Засим следует оценка характера Шевченки, жалоба на “прогрессистов и цивилизаторов, которые сбили его с панталыку, да на обстоятельства неблагоприятные, которые ожесточили его впечатлительную душу”; несколько слов о том, зачем перевезли его тело, и затем благожелания всего доброго Шевченке на том свете.
Вот почти все, что г. Аскоченский старался сказать о своем знакомстве с Шевченко. Что он хотел сказать своими воспоминаниями — весьма понятно, но весьма понятно и то, что говорит в них г. Аскоченский нехотя. Или г. Аскоченский уже очень неловок, или же он хотел вспомнить покойного Шевченко так, как он способен вспоминать людей, “сбитых с панталыку современным прогрессом”? Мы не хотели допускать первого, мы верили, что в г. Аскоченском очень много сообразительности; но мы должны в этом усумниться. Г. Аскоченский в своих воспоминаниях поставил себя в таком свете, в каком стоят в наше время лица, не пользующиеся ни тенью уважения и симпатии. Личность Шевченки от его воспоминаний нимало не проиграла. В нем всякий мало-мальски разумный человек и теперь не перестает видеть поэта, человека, преданного своей идее и готового открыть свои объятия всякому, кто казался ему способным сочувствовать этой идее. Ошибки Шевченки в этом роде были нередки, и большинство их принадлежит именно к той эпохе, когда он читал г. Аскоченскому в той же самой киевской квартире, где г. Аскоченский принимал его, свои поганые вирши. Он действительно увлекался до смешного и верил, что
Кому щасте, так уж щасте,
А слезы, так слезы
Он не был хитр. Даже в последнее время, когда он пережил обстоятельства, описанные им в дневнике (см. “Основа”), он не сделался особенно проницательным: он стал только несколько осмотрительнее. Г. Чужбинский рассказывает о своей встрече с ним после возвращения поэта в Петербург. Шевченко встретил его холодно и вел разговор на вы, а известно, он ничего не имел против Чужбинского. Многими замечено, что Шевченко принадлежал к числу тех странных людей, которые сближаются и, в известной степени, доверяются человеку прежде, чем успеют хорошенько узнать его характер и крепость его убеждений. Знакомств, составленных таким образом, у Тараса Григорьевича было бесчисленное множество, и некоторые из них завязаны даже после возвращения его в Петербург, то есть в ту пору, когда он называл себя в шутку “многоопытным”. Расскажу один такой случай, который относится к последней побывке его на Украине. Это было очень недавно, менее двух лет. Тарас Григорьевич, возвратив себе звание академика, исходатайствовал и позволение повидаться с своими родственниками, бывшими тогда в крепостном состоянии. В Киеве он остановился у художника Г—ского и у него познакомился между прочими лицами с г. N, человеком очень радушным и хлебосольным, но совершенно необразованным и чуждым всяких убеждений. Т<арас> Г<ригорьевич> после двух-трех свиданий нашел, что в этом человеке и “в его жинке” бьются очень теплые сердца и что они люди без онеров. Он стал посещать их. В одно из таких посещений, если не ошибаюсь, вскоре после того, как он не совсем обыкновенным образом возратился в Киев из Каневского уезда, у г. N собралось несколько приятелей. Засиделись до поздней ночи. Часу в 3<-м> Тарас Григорьевич вдруг собрался домой, — его уговаривали посидеть еще. Он едва согласился, но, подождав несколько минут, снова встал и решительно начал прощаться. Показалось ли ему что-нибудь не по обычаю, или просто он не хотел сидеть, Бог его знает, но только простился и пошел к воротам. Ворота были заперты, и хозяин, в порыве своего странного хлебосольства, не велел отпирать их Шевченке, уговаривая Христом-Богом возвратиться в комнату. Но это было уже невозможно. Услыхав приказание “не выпускать со двора”, Тарас Григорьевич пришел в такое неописанное состояние, что хозяин, несмотря на всю свою недальновидность, должен был поспешить отменою этого распоряжения. Пока разбудили дворника и отперли ворота, Т<арас> Г<ригорьевич> стоял у ворот, ни за что не хотел войти в комнату, не хотел слышать о том, что ему запрягут лошадь, и без калош пошел по грязи домой по узенькому немощеному переулочку, который окружает Софийскую ограду. Все думали, что это каприз, не имеющий никакого основания; но не тут-то было.
В ноябре или декабре того же года, возвратясь один раз в свою квартиру, в доме Кохендорфера на Невском проспекте, я застал у себя г. N, который после нескольких слов сообщил мне о причине своего приезда из Киева и рассказал, что он уже успел побывать у Шевченки; но не застал его дома и оставил свою карточку. N был первый раз в Петербурге и, кроме меня и Шевченки, у него не было в столице ни одного знакомого человека, а потому, пообедав вместе, мы отправились к Тарасу Григорьевичу. Дверь его опять была заперта. Я возвратился домой и сел за работу. Часов в 11 звонок. Отворяю дверь — Тарас Григорьевич, и сердитый. Первый его вопрос был: “N приехал?”
— Да, приехал, — отвечал я.
— А вы откуда знаете?
Я рассказал.
— То это вы с ним у меня были? — Шевченко сделал усиленное ударение на слове вы.
— Ну, да, я.
Тарас Григорьевич плюнул, снял шапку и, не скидавая калош и шинели, сел на диван.
— Скажите же мне, пожалуйста, — спросил он, — добре вы знаете N?
Я отвечал, что я его давно знаю.
— И як слiд знаете?
Мне стало странно. Я действительно давно знал N, но знал его как субъекта совершенно неинтересного и никогда не задавал себе о нем никакого вопроса. Однако я рассказал, что я о нем думаю.
— А больше ничего? — допытывался Шевченко.
— Ничего. А вы больше разве знаете?
— А то-то и ба! — и Шевченко рассказал мне только что описанный хлебосольный прием. Тут только разъяснилась мне причина его ночного бегства, о котором мне незадолго перед тем рассказывал один приезжавший из Киева знакомый. Дело в том, что в числе собеседников был один господин, с которым Тараса Григорьевича познакомили как с старым приятелем, не сказав, “что оно такое и чем оно смотрит?” Господин, о котором говорил Шевченко, был именно “оно”. Его, кажется, никто не считал вовсе за человека, но его принимали во многих домах известного круга; и он везде пил и, где было чем, там всегда напивался. Тарас Григорьевич не раз его видел; но в нем никогда ничего не видал, а тут вдруг, в 3<-м> часу ночи, явилось убеждение, что с этим господином приятельская беседа невозможна, что он его непременно скомпрометирует, и даже “на то пришел, а хозяина в помощники взял”.
Я был вполне убежден, что это опасение не имело никакого основания; но, к крайнему удивлению, несколько ошибся. Будучи через год в Киеве, я узнал, что насчет хозяина Тарас Григорьевич положительно погрешил, но в госте частию не ошибся.
Я привел этот случай с намерением показать, что заискать у Тараса Григорьевича доверия в той мере, в какой успел снискать его во время оно г. Аскоченский, не было особенно трудно. Шевченко был человек сердечный и художник. Этого, полагаем, довольно, чтобы сказать, что он мог ошибаться легче, чем многие люди, занимающиеся иными художествами, не преподаваемыми в той Академии, из которой вышли Шевченко и Иванов.
Вникая глубже в самую суть воспоминаний г. Аскоченского о Шевченке и стараясь читать их по строкам и между строк, становишься в тупик: действительно ли Тарас Григорьевич когда-нибудь симпатизировал г. Аскоченскому или он только всматривался, “що воно таке?”, и всмотрелся уж тогда, когда правнук Кочки-Сохрана рассказал ему план своего литературного предприятия. Судя по тону, которым написаны воспоминания г. Аскоченского, можно полагать, что покойный Шевченко никогда не считал г. Аскоченского своим человеком, но только сомневался в нем. За это предположение говорит то, что Шевченко величал г. Аскоченского в разговоре панычем, смеялся над тем, что он знает, что нужно подать бедному и что оставить себе, и читал ему свои “поганые вирши” только потому, что не подозревал в г. Аскоченском прорицателя, когда тот предсказывал ему, чем он может сделаться. Трудно верить, чтобы Шевченко не выразумел г. Аскоченского после вечера в доме великого пана, откуда редактор “Домашней беседы” выпроводил своих гостей, приказав человеку “доложить себе, что, мол, зовет к себе….” (точки подлинника).