Новоникольский произносит жалкие слова над умершей женой, причем опять вспоминается “русская женщина”, и затем, обращаясь к Новосельскому, он говорит: “Уйдите, Бога ради, Бог вас простит”.
Большая пьеса этим и кончена.
——
Мы назвали рассказанную нами театральную пьесу только большою, между тем, у нее очень много других, в такой же точно мере принадлежащих ей прилагательных: она, по всей справедливости, может быть названа пьесой благонамеренной, необдуманной, слабой.
Все это можно сказать об этой пьесе со всяким беспристрастием и доказать без малейших натяжек, к которым прибегает автор пьесы для защиты своих положений.
Что пьеса очень велика, то есть велика более, чем должна бы быть, это не требует никаких доказательств. Это чувствует не только каждый, кто ее видел, но даже каждый, кто прочел ее в нашем сокращенном рассказе. Пьеса изобилует длиннотами, повторениями общих мест и взятыми из газет поучительными рацеями. Вообще она во вред себе затянута множеством совершенно лишних сцен, которые могут быть частию сокращены, а частию и совсем выпущены без малейшего нарушения полноты. Длиннот этих в пьесе бездна, и они на сей раз еще однажды доказывают, что молодой писатель избежать их решительно не может: все, что он почувствовал при встрече со злом или с добром, ему кажется, что он почувствовал первый, что этого еще никто прежде его так не видел и что все это должно быть всенепременнейше высказано им и даже подкреплено. Обилие ощущений и забота выразить их все вдруг как можно скорее заставляет молодых авторов суетливо ткать все, что у них шевелится в их нетронутых запасах, и оттого большинство молодых произведений бывают водянисты, уничтожают самих себя в потоке слов и нередко падают, тогда как их ноги могли бы выдержать их, если бы они сконкретовались, собрались и ту же самую силу и тот же самый вес свой сжали в меньшем объеме. “Гражданскому браку”, несомненно, очень могла бы помочь одна нехитрая, но весьма спасительная операция, называемая сокращением. Пьеса будет идти несравненно живее, если сам автор или толковый человек из артистов (которые действительно мастера на эти вещи) осмотрительно поосвободят ее от ненужных длиннот и потом опять хорошенько и тщательно сдвинут.
Обращаемся к благонамеренности пьесы. Автор встает за женщин, которых некоторые современные люди увлекают к конкубинальному сожительству во имя принципа, отрицающего церковный брак. Г<-н> Чернявский осуждает своею пьесою легкость взгляда упомянутых выше людей на их отношения к женщине; предает позору человека, который, имея возможность обвенчаться с любимою женщиной, отказывается для ее спокойствия сделать это: не хочет ей “открыть глаза”, как прекрасно говорит его героиня пьесы, Люба. Все это так; все это верно; все это честно; все это благонамеренно и близко каждому, кто хотя когда-нибудь размышлял над вопросами этого рода. Многие говорят по поводу “Гражданского брака”, что о вопросах, затрагиваемых этою пьесою, и говорить не стоило — что все они, будто бы, так твердо и незыблемо поставлены, что и врата адовы не одолеют их. Мы не разделяем этого мнения и явление пьесы с такою задачею, как “Гражданский брак”, считаем своевременным и полезным. Фамильный вопрос у нас понимается вовсе не так твердо и ясно, чтобы им не заниматься. Имея, с одной стороны, закон неразрешимого церковного брака, с другой — терпимые обществом обходы этого брака окольными путями, мы видим — или по крайней мере видели — в нашем обществе такую необузданность понятий, требование такой неограниченной свободы в деле брачного союза, до каких не додумывалась ни одна европейская страна, имеющая в своих законах расторжение браков и признающая так называемый “гражданский брак”, то есть брак по взаимному условию, сожительство взаимно законтрактовавшихся друг другу мужчины и женщины. У нас нет такого брака. Но у нас брак церковный обходится мильонами религиозных раскольников, не приемлющих брака. Сектанты эти не только не венчаются, но даже и не пишут контрактов, а живут парами просто, непостыдно, мирно, по душе, приживают детей, воспитывают их со всею родительскою заботливостью и умирают на их руках, оставляя им в наследие имя, состояние и завет жить так же, как жили отцы их и деды. Прежде все эти пары тесно и крепко живущих людей не были признаваемы за супругов; женщины почтенных лет и почтеннейших душевных качеств и правил, к жестокому оскорблению их, писались в приказных бумагах “блудноживущими девками”; дети их назывались “незаконнорожденными”, со всеми последствиями такого признания, то есть с потерю прямых наследственных прав и проч. Ныне браки этих раскольников признаны браками, и общество признает их, по собственному убеждению, что клеймить такое сожительство именем разврата было бы неправосудно. И это у нас один и единственный вид сожительства, который по внешности несколько напоминает гражданский брак французов, а в сущности, может быть, и выше и чище того контрактного договора. Существенная разница этих двух видов брака представится нам нагляднее всего, если мы припомним все хлопоты, которые с тем и с другим имели наше и французское правительства. И русское, и французское правительство имели с ними очень много хлопот и совершенно различного свойства: французское правительство, в лице своих комиссаров, беспрестанно сгоняло и соединяло разбегавшихся контрактовых супругов и никогда не достигало своих целей: не могло возвратить несостоятельного контрагента к его покинутому подружью и ни одного раза не научило их терпеть друг друга. Русское же правительство через своих приставов до самого недавнего времени столь же безуспешно утруждало себя, разгоняя пары невенчанных раскольников, “прекращало их безнравственное сожительство” и так же не достигало этого, потому что пары откупались у приставов всем, чем могли, чтобы только не разлучаться; а уж если откупаться становилось нечем, и полицейский пристав, исполняя предписание начальства, “прекращал их безнравственное сожительство”, разогнав пару в разные стороны, то это соблюдалось только пока пристав стоял над их головами, а исчезал пристав — и разогнанная пара снова плелась друг к другу, собирала разметанных кое-где во время передряги детишек, оттапливала свой тесный уголок и снова начинала свое “безнравственное сожительство”, ныне уже признанное за брак.
Кроме этого вида, браков, не петых в церкви, у нас нет. Всякое иное сожительство браком не называется. Есть у нас публичный разврат, воспрещаемый законом, будто бы и преследуемый, но на самом деле терпимый и регламентированный особыми административными правилами и инструкциями; есть тайный разврат, скрывающийся от закона; очень много случаев открытого сожительства невенчанных пар, где оба лица свободны или где одно или оба принесли прежде этого союза другие обеты, но не выполняют этих первых обетов вследствие многоразличных причин, в другой стране иногда весьма достаточных для получения развода и разрешения вступить в новый брак. Петербург — город, в который бегут скрыться массы пар, разбитых несчастливым супружеством, — давно освоился с этим явлением и не только терпит его, но и не делает ему никакой гримасы. Связи эти большею частию бывают не кратковременные, а вечные, и нет ничего обыкновеннее, как то, что люди, иногда в течение очень долгого времени живущие таким образом, при первой возможности обвенчаться спешат воспользоваться ею и соединить себя законным браком.
Примеров этих целая бездна во всех слоях общества, и общество всегда имело к таким парам всяческое снисхождение.
О гражданском же браке на Руси говорили только в юридических аудиториях и, может быть, в очень редких гостиных. Но лет шесть тому назад о нем заговорили несколько поживее в журналах, и в то же время в обществе показалась к нему довольно значительная симпатия. Симпатия эта исходила преимущественно со стороны молодых женщин среднего круга, вышедших несчастливо замуж и, вдобавок, незнакомых хорошенько с условиями гражданского брака, а простосердечно полагавших, что гражданский брак значит — сегодня жила, а завтра встала да и ушла в сторону. Но все это поговорилось и забылось: люди, встречаясь с надобностью обходить закон, обходили его по-прежнему, как могли и как умели, а дела шли своим порядком.