Зотов молчит, хмурится, разглядывает свои пухлые, в морщинках пальцы, похожие на остывшие сардельки. Лицо — как маска печального клоуна после провального выступления.
Он резко встаёт, топает к сейфу. Поворот ключа — по кабинету разносится скрежет металла. Достаёт два гранёных стакана и бутылку коньяка. Дорогого, наверное, раз прячет её под замком от уборщицы.
Возвращается, молча шмякается в кресло. Звякает стаканами, ставит на стол. Открывает бутылку, наливает — сначала себе, потом мне, пододвигает стакан по столешнице. Ловлю его на удивление ловко, учитывая, что вся разбита.
— Наша служба и опасна, и трудна, — как надгробную речь, произносит полковник и осушает стакан одним залпом.
Морщится, закусывает тыльной стороной ладони. А вот я пить не решаюсь. Смотрю на стакан, как на детонатор. Знаю точно — один глоток, и я уйду в астрал без обратного билета. Стоит жидкости коснуться горла, и вся накопленная за двое суток усталость прорвётся внутрь, смывая остатки воли. Я и так держусь на голом упрямстве и адреналине, любой допинг даже глоток воды, вырубит меня в два счёта.
— Чего не пьёшь? — голос Зотова вдруг становится почти отеческим. — Стесняешься? Или боишься, что по заднице ремнём отвешу?
Усмехаюсь. Зотов — тот ещё тип, способный и на такое.
— Пить — значит признать поражение, — выпаливаю и отодвигаю стакан.
Полковник кривит губы в подобии улыбки. Взгляд теряет былую отстранённость.
— Удивляюсь я тебе, Ася, — говорит он низко. — И искренне восхищаюсь.
Ой, а это уже что-то новенькое! В последнее время восхищаться можно только моему идиотизму и бессмертию, с которым я вляпываюсь в дела, где таких как я, размажут по ковру и не заметят.
— Говорил мне твой отец, что ты — эталон храбрости. А я спорил. Уверял, что ты и служба в органах — вещи несовместимые.
— Возможно, так и есть.
Хотя внутри согласна на все сто. С моими моральными принципами, полиция считаться не готова, а система тем более. Тут таких принципиальных едят на завтрак тройными порциями.
— Тебе бы к этой храбрости ещё мозги! — усмехается Зотов и снова наливает коньяк, уже щедрее. Поднимает стакан, будто чокается со мной. — За них и выпьем.
Выглядит это как поминки по моему рассудку.
На этот раз ему нужно два глотка, что бы опустошить содержимое. Ставит стакан со звоном, нюхает рукав.
— Итак! — вдруг решает он, и голос снова становится твёрдым, полковничьим. — Уйдёшь в отпуск. На пару недель.
Это конечно не увольнение, которого я ждала, но тоже обидно!
Раздражаюсь мгновенно:
— Может, сразу уволиться?
— Может, и так, — кивает он. — Но сначала — в отпуск!
И это не предложение, а приказ. Тут же добавляет:
— Погуляешь, отоспишься. Приведёшь себя в порядок,… а то щёки впали, как у вампира после поста. Глядишь, и Каменев остынет, и безопасники выдохнут.
Всё ясно. Зотов решил действовать старым путём. Но тактика страуса — не мой профиль!
Прятаться в кустах — стратегия для тех, кто боится испачкать форму. А я свою уже запятнала с этими нераскрытыми делами и проклятым поцелуем с подозреваемым! Дважды! И терять мне больше нечего. По мне так лучше сгореть в эпицентре, чем задохнуться дымом, пока ждёшь спасателей. Если идти на дно, то с гордо поднятой головой и с полным боекомплектом решительности.
— У нас дел — вагон! — бросаю последний аргумент.
— Вагон дел у неё! — отрубает Зотов. — А ты, какого хрена очередной висяк в отдел тащишь, а?!
Это он про того амбала. Знала бы я в аэропорту, во что это выльется, ни за что не повелась бы на слезливую мордашку той блондинки. Но тогда казалось — этим делом смогу выкарабкаться, ретироваться. А то раскрываемость в отделе падает быстрее, чем метеорит.
— То-то же! — фыркает полковник на моё молчание. — История с тем воякой из спецслужб тебе звёздочку не принесла, а теперь главное — чтобы остальные не полетели.
Зотов снова наливает себе, уже до краёв, будто общаться со мной он готов только в состоянии глубокого алкогольного погружения.
На этот раз ему требуется четыре глотка. После он выдыхает, словно дракон, очнувшийся от вековой спячки. С жаром и перегаром, который смешивается с душным воздухом кабинета, оседает на коже липкой плёнкой.
Полковник протягивает мне чистый лист и ручку.
— Пиши заявление на отпуск.
— Но я же…
— Ася! Пиши!
Его взгляд — стальной, без единой трещины для возражений. Заставляет проглотить все слова разом.
А ведь, может, это и к лучшему? Отпуск — это же замечательно! Буду спать до победного, наконец-то свожу кота на груминг к тому мастеру, перед которым все коты падают на спину. И обязательно, клянусь, полью свой многострадальный фикус. Начну с ним задушевные беседы о смысле бытия — потому что в четырёх стенах моей квартиры за две недели одиночества я точно свихнусь!
— Или отпуск, или увольнение, — отрубает Зотов, чётко и безжалостно, словно в нём растворилась вся его человечность. И, подозреваю, бутылка коньяка тоже!
Чёртов старик!
Хватаю ручку, листок. Царапаю бумагу так, будто высекаю слова на камне. Каждая буква — выстрел по нервам и остаткам самообладания. Между строк проступает рожа этого проклятого амбала! Именно из-за него и его «сверхсекретной» группы с «засекреченными» данными меня сейчас списывают в архив! Кретин! Мерзавец! Ещё бы немного… и я бы распутала этот клубок и вытрясла из дела всю грязь до последней пылинки!
— Умница! — произносит полковник без тени похвалы, и моё заявление с шуршанием исчезает в недрах его стола.
Подрываюсь с места — внутри всё кипит от несказанного. Но на языке — лишь отборный мат, за который Зотов отправит меня в отставку. Не на две недели, а навсегда.
Щелчок кобуры, холодная сталь табельного в руке не проясняет мысли, а лишь раскручивает вихрь бессильной ярости. Со звоном швыряю пистолет на стол, гордо вскидываю подбородок и разворачиваюсь к выходу.
— Табельное сдавать не обязательно, — звучит сзади голос Зотова. — Забери.
Интересненько! У нас что, революция? Новые порядки?
Поворачиваюсь на каблуках. Зотов кивает в сторону оружия:
— Забери, говорю!
Ладно. Нерешительно беру пистолет, чую подвох за версту. Задвигаю в кобуру, щёлкаю застёжкой. Всё это время не отвожу глаз от полковника. А он сидит в кресле с такой недовольной миной, что всё больше напоминает моего отца, который с точь-в-точь таким же лицом вёл переговоры с моим бунтующим подростковым «я». Та же смесь бессильной злости и глухого разочарования.