На центральном мониторе всплыло имя Элизабет.
Я нажал приём.
— Доброй ночи, мисс Элизабет.
Она поморщилась и прищурилась. По расслабленному виду и характерному блеску в глазах было понятно, что в Нью-Йорке два часа ночи и что она уже на хорошем стакане.
— Всё-таки вы, русские, неисправимы. Какая я тебе «мисс»? Просто Элизабет.
— Ты звонишь мне с Манхэттена в два часа ночи, чтобы сообщить, как к тебе обращаться?
— Если бы.
Она сделала глоток.
— Твой этот… тюфяк. Джон. Он мне только что звонил. Пьяный в хлам. И восторженно докладывал, что заработал сегодня на мороженое.
Я переглянулся с Андреем.
— На мороженое, говоришь. И сколько же этот волк с Уолл-стрит поднял?
— С двадцать пятого февраля по восемнадцатое марта, на самом пике паники, он вывел капитал с двадцати четырех до тридцати одного доллара . Почти тридцать процентов на падающем рынке.
Я откинулся в кресле и позволил себе ухмыльнуться.
Отчёты его я, разумеется, смотрел сам, и раньше неё. Вчера вечером я отправил ему короткое: «Красавчик, так держать». Он немедленно отписался с лёгкой досадой — жалко, мол, что зашёл всего на пятьдесят миллионов, — и спросил, можно ли долить.
Я пыл притормозил. Написал, что рынок перегрет, что лезть на самом дне с горячей головой нельзя и что надо тупо ждать отката.
И Джон-младший блестяще доказал, что мозги у него есть. Именно в кавычках.
Отката он ждать не стал. Залил в позицию ещё пятьдесят и размыл свою чистую прибыль ровно до пятнадцати процентов.
Бумага, по моим расчётам, должна была болтаться в этом диапазоне примерно до середины апреля. Значит, моя задача на ближайший месяц была простая: аккуратно подвести его к тому, чтобы он влил ещё полтинник. А когда она рванёт вверх процентов на двадцать, его итоговая маржа красиво вернётся к тем самым тридцати.
И вот тогда мы начнём его хвалить. Регулярно, по чуть-чуть, не перебарщивая.
Пусть посидит со своими тридцатью процентами до мая.
— Пацан умница, — сказал я вслух. — Правда молодец. Не зазвездился, риски распределил, в таком аду это уже уровень зрелого трейдера.
— Согласна, — кивнула Элизабет. — В Нью-Йорке от его хладнокровия многие охренели.
Она помолчала.
— Но ты же понимаешь, что парень теперь смотрит на тебя как на бога и ждёт следующей команды?
— Пусть ждёт. Главное он уже сделал: выжил и заработал. Теперь пусть сидит на заборе, пока рынок сам не нарисует нам вход.
Элизабет болтнула остатками коньяка в бокале и посмотрела на меня через океан — затуманенным, но по-прежнему цепким взглядом.
— Знаешь… я, конечно, пьяная. Но я далеко не дура.
— Я заметил.
— Я тут недавно попала к одному психологу. Он поляк.
— Хорошее начало.
— И он не просто психолог. Он помешан на русской истории. Читает, ездит, коллекционирует что-то.
Я налил себе ещё кофе.
Поляк, всю жизнь изучающий русскую историю, — это, знаете, примерно как вегетарианец, посвятивший себя шашлыку. Человек, у которого с предметом очень давние и очень непростые отношения.
— И что говорит поляк?
— Он говорит, что вас невозможно понять. — Элизабет поставила бокал. — Что вы триста лет живёте так, будто завтра всё отменят. Что у вас никогда ничего не планируют дальше весны, потому что весной всегда что-нибудь случается.
— Пока похоже на правду.
— И что поэтому русский совершенно бесполезен в спокойное время.
— А в неспокойное?
— А в неспокойное, сказал он, русских лучше не иметь против себя.
Андрей на другом конце стола хмыкнул.
— Он, кстати, привёл пример, — сказала Элизабет. — Что вы строите отвратительные дороги и великолепные ракеты. И объяснил почему.
— Ну-ка.
— Дорога — это когда надо делать одно и то же каждый день сто лет подряд. А ракета — это когда всё горит и осталось четыре месяца.
Я засмеялся.
По-настоящему, в голос, второй раз за день, и Андрей засмеялся следом.
Потому что это, если отбросить обиды, довольно точно.
— И вот я сижу и думаю, — сказала Элизабет. — У меня в Нью-Йорке сорок человек с прекрасным образованием. Отличные аналитики. Я им плачу столько, что стыдно называть цифру.
Она наклонилась ближе к камере.
— В феврале ни один из них ничего не заметил. Ни один.
— Так бывает.
— А ты в феврале лежал с температурой сорок в гостиничном номере и покупал путы и заработал на масках
Я отпил кофе.
Вот здесь, если бы я был помоложе, я бы что-нибудь ответил.
Молодой человек в такой момент обязательно скажет что-то умное. Пошутит, объяснит, приведёт аргумент. Ему же приятно, что его хвалят.
Я не сказал ничего.
Пауза висела секунд шесть.
— Так что твой поляк не прав, — сказал я наконец.
— В чём именно?
— В том, что это национальное.
Элизабет подняла брови.
— Ты хочешь сказать, что это не про русских?
— Я хочу сказать, что это не про народы вообще. Это история.
Я поставил чашку.
— Человек, у которого всё было хорошо тридцать лет подряд, в кризис теряется. Это нормально, у него просто нет опыта. Он честно не знает, что делать, когда всё рушится, потому что при нём ничего никогда не рушилось.
— А у тебя рушилось.
— У меня рушилось четыре раза. Девяносто первый, девяносто третий, девяносто восьмой, две тысячи восьмой.
Я развёл руками.
— Твои сорок аналитиков не хуже меня. Они просто выросли в стране, где последние сорок лет всё более-менее работало. Им не повезло.
Элизабет молчала.
— В этом смысле, — сказал я, — я не умнее. Я просто с опытом.
Она посмотрела на меня очень внимательно, и мне на секунду показалось, что она гораздо трезвее, чем изображает.
— Красиво, — сказала Элизабет. — И бессодержательно.
— Ты повторяешься.
— Я знаю. Мне нравится эта фраза.
Она допила остатки виски и поставила бокал куда-то за кадр, глухо звякнув стеклом о стол.
— Ладно, ближе к теме, — Элизабет подалась ближе к экрану и нахмурилась, возвращаясь в деловое русло. — Ты обещал десять процентов. Так?
Я молча кивнул: — Так.
— Ну так что?
— Я правда тебя иногда не понимаю, Элизабет, — я качнул головой, поудобнее усаживаясь в кресле и поглядывая на замершего рядом Андрей— Давай я тебе ещё один секрет про русских расскажу. Русский человек отдаст последнюю рубашку несчастному и бедному — просто так, из жалости. Но он с превеликим удовольствием даст в морду тому, кто хоть немного богаче его. И начало двадцатого века — прямое тому доказательство.
— О чём это говорит? — я сделал паузу, глядя на неё прямо через объектив камеры. — Да о том, что Джон-младший — обычный поц. Он глубоко несчастен и занимается ровно тем, чем заниматься вообще не должен.
Я опирался локтями на стол и чуть подался вперёд:
— А ты влила триста миллионов в фонд. Причём, заметь, далеко не в самый удачный фонд. А это значит только одно: ты очень, чертовски богата. И у меня возникает вполне логичный вопрос: ты кто вообще такая и зачем ты здесь, Элизабет?
— Ну, хорошо хоть не в морду дашь, — с кривой ухмылкой протянула Элизабет, качнув головой. — Хотя иногда я люблю, когда меня поколачивают, знаешь...
— Лиз, ответь на вопрос, — повторил я, не дав ей уйти в пьяный флирт.
— Хорошо! — она вздохнула и тяжело потёрла переносицу. — Да, я богата. И я до смерти хочу доказать отцу и брату, что я что-то соображаю. Но на самом деле я ни хрена не соображаю! Зато я знаю одно главное правило: если ты чего-то не знаешь — найди того, кто знает.
Я молча отпил кофе, глядя на её слегка растрёпанный вид через океан.
— И ты решила, что этот «кто-то» — я?
— А кто ещё? — Элизабет посмотрела на меня уже без былой иронии, с неожиданной, почти трезвой злостью. — Ты удрал в свою Москву, вытащив с рынка четверть миллиарда чистогана, пока весь мир катится в ад. Ты видишь эти графики насквозь. Я даю тебе триста миллионов ликвидности, а ты делаешь так, чтобы мой отец и брат наконец перестали смотреть на меня как на бесполезную девку с чековой книжкой.