Люди тысячи лет назад это поняли и записали, а мы до сих пор не выучили.
—
— Тогда как? — сказала Алиса.
— А вот так.
Я думаю, что нить мне никто не связывал.
Меня просто пересадили на другую.
—
Представь себе поезд.
Не один вагон — состав. Длинный, и вагонов в нём столько, что конца не видно.
Каждый вагон — свой мир. Со своими людьми, своими войнами, своим курсом доллара. Все они едут в одну сторону и никогда не встречаются, потому что вагон с вагоном встретиться не может по конструкции.
Разница между ними — только в том, кто где стоит на путях. Один вагон ушёл дальше, другой отстал.
Так вот. Я никуда не возвращался.
Я просто перешёл в вагон, который едет следом.
—
Отсюда всё сходится, лисёнок. Абсолютно всё.
Я не переигрывал свою жизнь. Я приехал в чужую и знал наперёд, что там будет, потому что ровно это уже проехал в предыдущем вагоне.
Поэтому я и не пошёл той же дорогой.
И поэтому же ничего из того, что я сделал здесь, не изменило там ни одной запятой.Эффект бабочки не работает
— А ты их помнишь?
— Каждый день, — сказал я.
Глава 17 Корона
Алиса кивнула и встала.
Поморщилась, взялась за поясницу. У неё всю эту беременность болела спина — с четвёртого месяца и не отпускало.
Постояла, подержалась, прошлась до окна и обратно.
Она села обратно. Тяжело, боком, придерживая живот.
И сказала:
— Пап. Я твоя дочь.
— Мне всё равно, что было там.
Она посмотрела на меня.
— Правда всё равно. Я не буду тебя проверять, не буду спрашивать, кто выиграет выборы, и не буду думать, сумасшедший ты или нет. Ты мой отец. Этого достаточно, я так решила, пока ты говорил.
Она положила ладони на стол.
— И вот именно потому, что я твоя дочь, я хочу спросить другое.
Она стала загибала пальцы. Моя порода, ничего не поделаешь.
— Почему ты в декабре отправил малявок сюда? Почему продал дом, не сказав никому? Почему ты в двадцать первое января устроил дома то, что устроил? Почему сорвался сюда через сутки? Почему ты за десять дней вывернул наизнанку фонд, в котором мой муж работает десять лет?
Она перевела дыхание.
— Пап, ты прожил тут тридцать пять лет и ни разу не дёрнулся. Ни в девяносто восьмом, ни в две тысячи пятом, ни в восьмом. Ты всегда всё делал тихо.
Она смотрела мне в глаза.
— Что случилось именно сейчас?
Я молчал секунды три.
Потом сказал:
— Потому что будет корона.
Алиса моргнула.
— Что?
И вот тут я понял вещь, от которой мне стало по-настоящему не по себе.
Она не поняла слова.
1 февраля двадцатого года. Я произнёс вслух слово, которое через два месяца будет знать каждый человек на этой планете, включая тех, кто не умеет читать.
А моя тридцатилетняя дочь с высшим образованием, живущая в самом информированном городе мира, посмотрела на меня и переспросила: что?
— Какая корона? — сказала она. — В смысле — корона?
— Вирус, — сказал я. — Из Китая. Из города Ухань, про который вчера в новостях было между спортом и погодой.
— Который грипп?
— Который не грипп.
Дальше я говорил минут десять, коротко и по пунктам, потому что жалеть её смысла не было.
Через месяц он выйдет за пределы Китая. Через полтора остановит пассажирскую авиацию. Границы закроют — не постепенно, а за одну неделю, все сразу, впервые за сто лет.
В марте здесь, на Манхэттене, встанет всё. В том парке, до которого от вашего дома двенадцать минут пешком, поставят палатки под госпиталь.
Рынки сложатся на треть за четыре недели. Нефть уйдёт ниже нуля, и это не оборот речи.
Людей запрут по домам. Тех, кто заболеет тяжело, увезут, и рядом с ними не будет никого, кроме людей в защите. Ни родных, ни прощаний.
Алиса слушала не перебивая.
Один раз положила руку на живот и так и не убрала.
— Пап, — сказала она наконец. — А мы?
Опять. Второй раз за один день, от второй дочери, теми же самыми двумя словами.
— А вы, — сказал я, — рожаете в мае.
—
Она замерла.
— Вот и весь ответ, лисёнок. Всё остальное — мелочи.
Ты рожаешь в мае. В городе, где к тому времени больницы будут работать в режиме, о котором тебе лучше не знать заранее. Где не пустят мужа. Где не будет ни одного знакомого лица.
А я в это время буду в шести тысячах километров и с закрытым небом между нами.
Я развёл руками.
— Поэтому декабрь. Поэтому дом. Поэтому двадцать первое января. Поэтому фонд, Нью-Йорк и всё, что ты видела за эти десять дней.
Я не сошёл с ума, Алиса.
Я просто тороплюсь.
Она долго молчала.
Потом спросила — тихо, ровно, тем самым голосом, который у неё в семье одна Аня умеет повторить:
— Насколько плохо всё будет?
— Плохо, — сказал я. — Но не так, как в кино. Мир не кончится. Через два года будет казаться, что ничего и не было.
— Тогда почему ты так?
— Потому что между «мир не кончится» и «моя дочь рожает одна» нет никакой связи.
Мир прекрасно переживёт эту весну.
А я хочу, чтобы в мае ты была рядом
— Хорошо, допустим — сказала Алиса. — Но я не понимаю одного.
— Чего
— Ты сам говоришь: мир не кончится. Через два года будет казаться, что ничего и не было.
Она развела руками.
— Тогда чего все так испугаются? Люди каждый год болеют гриппом. Каждый год кто-то умирает от воспаления лёгких. Никто же не закрывает из-за этого страны.
Хороший вопрос.
Мне его потом задавали десятки раз — уже после, когда всё кончилось и все стали умные. Человек не боится смерти.— сказал я.
Это, конечно, звучит красиво и неправдоподобно, но это так. Мы с тобой прекрасно знаем, что умрём, и живём с этим знанием с двенадцати лет, и как-то ведь спим по ночам.
Люди курят. Люди пьют. Люди ездят по встречке и не пристегиваются. В той жизни я в семьдесят шесть гонял по пустыне на джипе, и меня не пугало ровным счётом ничего.
Смерть понятная не страшит.
Страшит непонятное.
Вот тебе разница на пальцах.
Человек знает, что в его городе каждый год под машинами гибнет триста человек. Он это знает и спокойно переходит дорогу.
А теперь скажи ему, что в городе появилось нечто, от чего умирают, но никто не знает, кто именно, от чего именно, сколько их будет и когда это кончится.
И всё. Тот же самый человек, который вчера не смотрел по сторонам на переходе, сегодня будет протирать спиртом дверную ручку.
Дело не в цифре. Дело в том, что цифры нет.
Так было всегда, лисёнок. Это не изобретение двадцатого года.
Возьми чуму. Четырнадцатый век. Люди не знали ни про бактерии, ни про блох, ни про крыс — вообще ничего. Они видели одно: сосед был здоров вечером, а к утру его нет.
И что они делали?
Искали виноватого. Всегда находили. Обычно того, кто рядом и чуть-чуть другой.
Города засыпали колодцы. Соседи убивали соседей. Люди уходили в леса, бросив дома, и разносили заразу дальше именно потому, что бежали.
Причём заметь, что они делали и правильные вещи тоже.
Карантин придумали именно тогда. Слово итальянское, от «сорок»: в Венеции корабли, пришедшие из заражённых мест, держали на рейде сорок дней, прежде чем пустить в порт.
Никто не знал, почему это работает. Про микробов не догадывались ещё пятьсот лет. Просто заметили: если подержать людей отдельно, город выживает.
Вот тебе и вся медицина того времени. Правило работало, объяснения не было.
Так что человечество умело справляться с эпидемиями задолго до того, как поняло, с чем именно справляется.
Вот это, между прочим, и есть главный урок: от эпидемии всегда гибнет часть людей. А от паники гибнет порядок. И то, что делает с обществом паника, лечится потом дольше, чем то, что делает болезнь.