Женщины обычно уточняют. Не из корысти — просто им надо понимать конструкцию, в которую они входят. Это нормально, я никогда не считал это недостатком.
А она не стала. Не потому, что ей всё равно, — по лицу было видно, что не всё равно. Просто она решила, что это моё дело и мне с этим жить.
Взрослая. В двадцать пять лет
Ещё она сказала одну вещь, которую я потом долго прокручивал.
Я спросил, не тяжело ли ей — днём ресепшен, вечером учёба, и так третий год.
— Тяжело, — сказала она. — Но моя мать тридцать лет мыла полы в двух местах и ни разу об этом не говорила. Так что мне грех.
Сказала спокойно, без надрыва и без гордости. Как факт.
Я в тот момент подумал про своих девчонок, у которых в семнадцать лет есть всё, и про Катю, у которой к сорока пяти есть всё, и про то, что я, кажется, всю жизнь путал заботу с обезболивающим.
Но вслух ничего не сказал. Не тот место и не то время.
В половине двенадцатого я поймал ей такси.
Открыл дверь, и она уже наклонилась садиться, когда я поймал её руку и поцеловал.
Не ладонь. Тыльную сторону, чуть выше костяшек, как учили в другой жизни и в другой стране.
Она замерла.
Потом выпрямилась, посмотрела на меня очень внимательно — тем самым взглядом, которым в первый день с порога считывала мой костюм, — и села в машину, ничего не сказав.
Такси уехало.
Я шёл до отеля такси сорок минут и всю дорогу вёл сам с собой один и тот же разговор.
Первый голос говорил: тебе пятьдесят один, ей двадцать пять, ты женат, она работает у твоего зятя, и всё это закончится плохо.
Второй голос сказал: заткнись.
И так по кругу.
Утром она написала первой.
Написала коротко: спасибо за вечер, и, если у меня нет планов на сегодня, она знает место, где кормят лучше.
Я прочитал это трижды.
Мужики, которые говорят, что им уже ничего такого не надо, — врут. Я лежал в комнате с телефоном в руке и ловил себя на том, что у меня, извините, сердце стучит, как в семнадцать лет.
.
Ужин был короткий. Мы оба это понимали ещё до того, как сели за стол.
Она рассказывала что-то про свой курс, я слушал через слово. Один раз она замолчала на середине фразы, посмотрела на меня и сказала:
— Вы ведь меня не слушаете.
— Нет.
— Хорошо, — сказала она. — А то я уже начала стараться.
Отель был в трёх кварталах.
Я не буду описывать подробности. Не потому, что аморально, а потому, что подробности всегда всё портят: они превращают то, что было, в то, что можно пересказать.
Скажу только про то, что помню.
Помню, как в лифте она молчала и смотрела в пол, а на седьмом этаже подняла глаза, и в них не было ни капли неловкости.
Помню, как она вынимала шпильки из волос, одну за другой, а я стоял и смотрел, и мне было ровно семнадцать.
Помню тёплый свет от лампы у кровати, единственный, который мы оставили, и то, как в этом свете её кожа была цвета крепкого чая с молоком, а моя рядом — бледная,.
Помню запах — что-то цитрусовое, лёгкое, ничего похожего на те тяжёлые духи, которыми обычно закрываются женщины её возраста.
Помню, как она смеялась мне в шею.
И помню, что ни разу за всю ночь не подумал ни о Москве, ни о марте, ни о бумаге, которая на другом конце города росла в моём терминале.
Это, наверное, и было главным. За тридцать пять лет я впервые провёл несколько часов, в течение которых я не считал.
Тридцать пять лет я живу с включённым калькулятором в голове. Он не выключается никогда. Он работает, когда я ем, когда я разговариваю с дочерью, когда я сплю. Он считал даже за столом у Алисы, посреди самого тёплого вечера в моей жизни: восемь недель, восемь недель, восемь недель.
А в ту ночь он замолчал.
Я не знаю, как она это сделала. Подозреваю, что никак — просто оказалась человеком, рядом с которым мне не надо было ничего просчитывать наперёд, потому что наперёд у нас с ней ничего и не было.
Под утро она заснула поперёк кровати, отобрав у меня всё одеяло.
Спала она как ребёнок: без единого движения, лицом в подушку, вытянув одну руку в сторону. Я укрыл её тем, что осталось, и укрываться самому было уже нечем.
Я лежал, смотрел в потолок и думал одну простую вещь.
Я вышел из дома, чтобы долить четверть миллиона в бумагу космического туризма.
Я эту четверть миллиона долил. Семь минут работы, идеальный вход, чистая арифметика. К марту она вернётся мне десятикратно, и я это знал уже тогда.
А вернулся я с чем-то, чего в моей расписанной по дням жизни не было ни в одном сценарии.
Я, между прочим, помню всё, что случится до две тысячи сорок шестого года. Всё. Курсы, кризисы, войны, выборы, чьи-то смерти, чьи-то состояния.
И вот этой женщины в моей памяти нет.
В той жизни я никогда не терял доступ к кабинету, потому что в той жизни в январе двадцатого сидел в Израиле и не имел никаких причин лететь в Нью-Йорк. Значит, я не звонил Андрею. Значит, трубку не брала Паулина.
Впервые за тридцать пять лет со мной случилось то, чего я не помнил заранее.
И, честно говоря, это напугало меня сильнее, чем всё остальное.
Вот и вся мораль, если она тут вообще нужна.
Мужик, у которого появились деньги и свобода, идёт зарабатывать деньги — потому что это единственное, что он умеет делать в любом состоянии души.
А жизнь смотрит на это, усмехается и подсовывает ему то, чего он не планировал.
Причём именно тогда, когда он в кои-то веки занят делом.
Глава 9 Начало
Вечером я собрался на свидание с Поулиной.
Собрался буднично: посмотрел на часы, сказал, что поеду, начал искать пальто. У меня был номер в двадцати минутах, и я назначил сразу там.
— Пап.
Алиса стояла в дверях гостиной, обхватив себя руками под животом.
— Останься.
— Лисёнок, я...
— Пап. Останься.
А сказала она это так, как говорила в шесть лет.
Тем самым голосом. Я его двадцать четыре года не слышал и, оказывается, помнил каждую интонацию.
Я снял пальто.
отправил смс Паулине с извинениями
Так я и остался.
Иван возился на ковре. У него там шло сложное строительство: из подушек с дивана он выложил периметр, внутрь свозил на грузовике всё, что попадалось под руку, и время от времени докладывал мне о ходе работ на языке, которым владел только он.
Грузовик, кстати, ездил ровно. Я утром посадил колесо на место.
Девчонки сидели у себя. Оттуда доносилась музыка и раз в десять минут дикий хохот на два голоса. Один раз Настя вылетела на кухню, схватила пачку печенья, крикнула что-то и унеслась обратно. Больше мы их за вечер не видели.
Алиса устроилась на диване рядом со мной, подтянула ноги и в какой-то момент положила голову мне на плечо.
Мы поужинали.
Готовила она сама, хотя я предлагал заказать, а Андрей, судя по её словам, предлагал то же самое каждый вечер последние полгода. Она отмахивалась одинаково: мне так спокойнее.
Я смотрел, как она режет овощи с животом на шестом месяце, и молчал. Потому что если бы открыл рот, получил бы ровно то же, что получаю по телефону: «пап, я сама разберусь».
Мы поговорили про Ивана и его садик. Про то, что вторая будет девочка и имя ещё не выбрали. Про Настю с Аней, про колледж, про то, что они обе хотят на побережье, Принстон.
Она спросила про мать.
— Нормально, — сказал я.
— Пап.
— Алиса.
Она вздохнула и не стала настаивать. Второй раз за неделю. Хороший всё-таки у меня ребёнок.
Потом она включила телевизор — не глядя, фоном, как включают его люди, которым просто нужно, чтобы в комнате был звук.
Шли новости.
Двадцать пятое января. Международные сообщения.
Рейтер. Китай. В Китае продолжает распространяться новый коронавирус, впервые обнаруженный в Ухане. Число заражённых достигло тысячи двухсот восьмидесяти семи человек, умер сорок один пациент. Ухань фактически закрыт, ограничения введены и в других городах провинции Хубэй. Власти отменяют празднования китайского Нового года. Экономисты опасаются удара по туризму, торговле и транспорту. Накануне китайские акции резко упали: индекс CSI 300 потерял более трёх процентов.