На лестнице пленный споткнулся. Тарасов рванул его вверх, и тот подавил стон. Мы спустились в сени, и я увидел, что бензин уже растёкся по порогу. Пленный наступил в лужу и заскользил. Я подхватил его за локоть.
Мы вышли во двор, и здесь воздух… в прямом смысле этого слова показался мне сладким! После всех этих паров бензина… пьянил! Вот реально пьянил!
Я осмотрел пустой двор, понял, что здесь есть ещё кое‑что… что нужно освободить. Поэтому подошёл к лошадям и перерезал поводья, но тихо и медленно, чтобы живность раньше времени не поняла, что она свободна.
И только после этого скомандовал:
– К трубе! Бегом!
Мы пересекли двор и скользнули за штабель дров. Сидоров первым нырнул в трубу. Перед тем как лезть в воду, я разрезал телефонный провод на ногах пленного – иначе он бы просто пошёл ко дну. Руки оставил связанными за спиной. Я полез следом, волоча его за собой. Тарасов – замыкающим.
В трубе было темно и холодно. Вода доходила до груди, и пленный без помощи рук постоянно скользил. Я тащил его за шиворот, не давая уйти под воду, а он всё равно захлёбывался и кашлял. Тарасов подталкивал сзади.
– Тащи его, – прошипел Тарасов. – Быстрее!
Мы выбрались из трубы с той стороны и свалили в овраг. Сидоров вытащил пленного за шиворот и повалил на берег. Тот кашлял, выплёвывал воду, дрожал всем телом. Я стоял по пояс в воде и считал секунды.
– Сколько? – спросил Тарасов.
– Пять минут. Может, меньше.
Мы вылезли из оврага и затащили пленного на склон, в кусты. Он лежал на боку, мокрый, трясущийся, и смотрел на нас глазами побитой собаки.
– Уходим дальше, – сказал я. – На сто метров. Хочу увидеть, как оно горит.
Мы оттащили пленного вглубь леса, за поваленную сосну, и залегли. Я лежал на животе, и бинокль был направлен на лесничество. Окна второго этажа всё ещё горели. Силуэт за стеклом исчез, но это был наш пленный, и его отсутствие пока никто не заметил.
Прошло три минуты. Пять. Семь.
Из темноты вынырнули тени – вернулся обходной патруль с собаками. Солдаты подошли к крыльцу, кто‑то из них дёрнул на себя входную дверь…
Потом – взрыв.
Первый, в сенях. Я увидел, как нижняя часть здания осела внутрь, и из окон первого этажа вырвалось пламя – оранжевое, жадное, ревущее. Через секунду – второй взрыв, в кухне. Стена на первом этаже выгнулась наружу и рассыпалась кирпичом. Куски стены полетели через двор, и одна из лошадей заржала и в ужасе понеслась в темноту.
Потом – третий. Четвёртый. Гранаты рвались одна за другой, и каждый взрыв подкидывал новое пламя. Бензин сделал своё дело: огонь охватил первый этаж целиком, и через минуту – лестницу, и через две – второй этаж. Огонь бил из окон, и крыша начала проседать.
– Красиво, – сказал Сидоров.
Я не ответил, смотрел, как горит штаб, как рушится крыша… а затем до меня донеслись крики. Кто‑то выскочил из передней двери – горящий, с головой, охваченной пламенем. Он пробежал десять шагов и упал. Больше никто не вышел.
Через пять минут лесничество пылало целиком.
– Всё, – сказал я. – Уходим.
Я повернулся к пленному. Тот лежал на боку и смотрел на пожар. Всё, что он строил, всё, что организовывал, – горело.
Глава 8
Жар пылающего штаба бил в спину даже на таком расстоянии. Каждое дуновение ветра прошивало насквозь мокрую телогрейку, гимнастёрку и пропотевшую рубаху. Огненный столб ярко освещал сосновый бор на сотни метров вокруг. Мы бежали. Вертеть головами и выбирать маршрут было некогда: мы просто уносили ноги от зарева, заливавшего ночной лес оранжевым светом.
Немец, которого мы про себя окрестили Уродом, бежать не мог. Пробитое ножом запястье воспалилось, рука раздулась, как колода, посиневшие пальцы торчали из‑под повязки неестественно прямо, словно восковые. Урод спотыкался о корни, валился набок, и Сидорову приходилось волочь его на себе, рывками ставя на ноги. Темп падал. Мы удалялись от пожарища, но свет всё ещё играл нам на руку: в длинных тенях было легче прятаться. Однако каждая лишняя минута, потраченная на этого пленного в буреломе, сводила фору на нет.
– Всё ещё нужен живым? – хрипло бросил Тарасов, поравнявшись со мной. – Он нас тормозит.
Я обернулся и увидел, что Урод всё прекрасно услышал. Он смотрел на Тарасова с лёгкой усмешкой, будто нарочно обвисал у Сидорова на плече.
– Пока не заговорит – нужен, – отрезал я, перешагивая через толстый, покрытый мхом корень.
– Живым он приведёт нас к братской могиле, – процедил Тарасов, но отстал.
Я и сам это понимал. Жалость здесь ни при чём: мне требовался ключ к мостовому посту, а мертвец уже ничего не расскажет.
Мы вышли к развилке. Сосновый бор здесь редел, разделяясь на две просеки: левая уходила вниз, в ложбину, правая тянулась по гриве холма и просматривалась насквозь. И тут Урод вдруг перестал спотыкаться. Выпрямился, насколько позволяли связанные сзади руки, и кивнул на левую просеку.
– Там патруль, – произнёс он негромко. – Внизу…
– Чего? – обернулся я, не сразу поняв, кто там тявкает. – Что ты сказал, Урод?
– Я не Урод, как ты меня назвал, Ковальчик, – озлобился немец. – Меня зовут Август!
– Сентябрь, – огрызнулся Тарасов. – Чё ты там чешешь?
– Внизу будут четверо патрульных с собакой. И они явно пойдут на свет пожара, и здесь смогут срезать угол!
– К чему это ты, Август? – спросил я.
– К тому, что если вы пойдёте туда, то столкнётесь с ними метров через двести, если не меньше.
Я посмотрел на него. Хитрая тварь. Он не врал – в его словах была осязаемая польза. Предупреждая о реальной опасности, он покупал доверие. Готовил почву для следующего совета, который заведёт нас в засаду. Ловушка строилась на глазах: скорми жертве правду, чтобы потом она проглотила ложь.
– Сидоров, – я кивнул на правую просеку, – туда.
Сидоров дёрнул Августа за плечо, направляя его на правую тропу. Немец чуть скривился, то ли от боли в руке, то ли от того, что его манёвр не сработал.
– Там открыто, – сказал Август, чуть повысив голос. – Ветер дует с запада. Собаки возьмут след.
– Ветер несёт дым, – ответил я, не оборачиваясь. – Так что закрой‑ка ты пасть, Октябрь. Пошли, парни.
Мы шли по гриве, пока зарево за спиной не скрылось за холмами, превратившись в тусклое багровое пятно. Дым стёк в низины, повис едким туманом. Сосны сменились смешанным лесом, под ногами захлюпала вода – мы выходили к старой лесовозной дороге.
Тарасов ушёл вперёд на полсотни метров. Мы с Сидоровым тащили Августа, который к тому времени начал откровенно сдавать. Он бледнел, капли пота стекали по его впалым щекам, и каждый шаг давался ему с видимым трудом. Потеря крови и болевой шок делали своё дело.
Впереди, где шёл Тарасов, раздались сухие хлопки. Выстрелы. Судя по звуку – винтовочные. Один, потом два быстрых. Тишина.
Мы рухнули в мокрую траву, утянув за собой фашиста. Я вдавил его лицо в сырой мох и зажал рот ладонью, хотя кричать он не пытался. Сидоров вскинул МП‑40, водя стволом по кустам.
– Тихо, – прошипел я.
Потянулись секунды. Хрустнули ветки, послышались тяжёлые шаги. А следом – сдавленная ругань. На русском.
– Свои! – узнав голос, крикнул я. – Тарасов, один?
Кусты раздвинулись. Из темноты вынырнул Тарасов, за ним – Мишка Кривой. Без шапки, лицо в грязи и крови из рассечённой брови, глаза безумные. Он тащил на себе третьего ополченца из лещёвской группы, чьё имя я так и не запомнил. Мужик вис у Мишки на шее. Его правая нога неестественно подворачивалась, на штанине расплывалось чёрное пятно.
– Твою мать, – процедил Сидоров, поднимаясь с земли.
Мы вытащили их на дорогу. Мишка положил раненого на мешки с песком, сложенные у обочины, и рухнул рядом, хватая ртом воздух.