— Не будешь болтать? — заговорщически шепнула я.
— Нем как сонья!
Я фыркнула и прищурилась. Один из листов дрогнул, будто от ветра, а потом привстал сам собой на уголки-ножки, и все нарисованные на нём знаки ссыпались вниз. Лист встряхнулся и лёг обратно, будто ничего и не было.
Мальчишка схватил его обеими руками, потряс так и эдак, поднял на меня восхищённый взгляд — и ускакал куда-то вглубь дома. Конечно же, болтать; мы с Лыткиным оба улыбнулись ему вслед.
— Я рассказывал вам о Насте? — спросил он вдруг.
— Нет, никогда. Это… ваша жена, верно? Покойная. Вы не говорили, но я знала, что вы вдовец. Вы носите кольцо на цепочке. То есть, носили.
— Верно… Это Настя хотела, чтобы я взял эту работу. Мы оба понимали, что она умирает… я приходил к ней, улыбался, а потом рыдал на лавке перед больницей, рыдал и кормил голубей… когда мне предложили писать про Дивноводное, она заставила меня пообещать, что я соглашусь. Посижу в архиве, а потом, когда её… не будет, поеду, куда нужно. Поболтаю с людьми, напишу статей пачку или целую книгу. И всё будет по-прежнему. Работа — как раньше. Только ведь не будет, как раньше.
Я кивнула:
— Не будет.
Он по-прежнему сидел неподвижно. Знакомые незнакомые глаза светились серебристой дымкой эфира, и я не выдержала:
— Вы говорили с её духом?
— Я говорил. Да.
— А… она?
Лыткин пожал плечами.
— А она молчала.
Потом он столь же размеренно рассказывал мне и подсевшему ближе Юрию Валентиновичу про княгиню Варвару Алексеевну Никитину, ненавидящую Дивноводное и жаловавшуюся, будто муж отправлял её сюда «в ссылку» на всё лето, а сам развлекался в городе с певичками. Дрянное, поганое место, проклятое, и люди здесь дурные, и нечисть всех сортов!.. В лесу — шепотки, в павильоне — ритуалы, глупые сказки про гостей, потому и продали землю за бесценок. А Белозёров, ни стыда ни совести, собрался заманивать в эту дыру людей, и ему-то плевать, что на них рухнет и какие гости будут им выть по ночам!
— Она могла бы в Орден сообщить, — хмуро сказала я.
Лыткин даже не улыбнулся.
— И объяснить, почему молчала тридцать лет до этого?
Я хотела что-то сказать, но не нашлась с ответом.
— Глупые склоки… нанять журналиста для княгини — так, развлечение. Она ещё с железнодорожниками о чём-то договаривалась, юридическая какая-то была затея, и с кем-то из Тайной полиции общалась… кулуарно.
— С Дорофеевой? — устало спросила я.
Лыткин меланхолично пожал плечами.
— Не знаю, Наталья Алексеевна. Мне, видите ли, всё равно. Раньше было бы важно, но как раньше не будет. — Он помолчал немного. — У меня внутри тихо теперь. Наконец тихо.
Заказное письмо №ВК1086570010 от 02/02, год 4853
[машинопись]
Милостивая госпожа
Ваше Сиятельство В.А.,
с большим сожалением сообщаю, что вынужден отказаться от дальнейшего выполнения наших договоренностей в связи с обнаружением непреодолимых личных разногласий с буквой и духом прежнего соглашения. Направленные ранее материалы оставляю в вашем распоряжении; моим правом на имя в их отношении прошу пренебречь, о чем готов при необходимости подписать соответствующий документ.
Ваше предложение по пересчету гонорара прошу направить на а/я ….
С уважением,
наилучшими пожеланиями
и извинениями за причиненные неудобства
И.В. Лыткин
____
/
/
/
/
/
/
/
——
Глава 24. Тигр, которого нет
Шаманка Маше оказалась очень маленькой, сгорбленной, совершенно седой женщиной. По словам Сони выходило, что она очень стара — но это совершенно не сказалось на её совершенно нестарческой прыти и цепкости крошечных рук.
Она пахла снегом, а эфир вокруг неё клубился, как метель, уткнувшаяся в лёгкую занавеску. Она принесла с собой сплошную ночную тьму, и ещё — масляную лампу; огонёк трещал, заглядывал в меня, и темнота щурилась, и в глубине леса ворчал огромный зверь, и его голос отзывался дрожью у меня внутри.
— Кшан мохе о ко, — недовольно сказала Маше.
Она крепко взяла меня за подбородок, с силой потянула к себе и повертела так и эдак. Пальцы шаманки были выпачканы красками.
— Я не пони…
Шаманка шлёпнула меня по губам — небольно, только руки у неё были холодные, как у мертвеца, — и застрекотала снова по-своему. Сперва как будто сердилась, потом ругалась, потом разочарованно качала головой, потом расхихикалась, как девчонка. Мне показалось даже, что Маше говорили десятками голосов суетливые духи, но в эфире Маше была почти прозрачным пузырём без эфирных проявлений.
Уэмо я вовсе не видела в эфире. Может быть, он тоже был таким пузырём, ещё тоньше и прозрачнее, чем Маше, — сосудом для духов.
— Мохе о чёохэ, — хмыкнула Маше и неприятно облизнула странно длинным языком бледные губы. — Тюнь.
— Маше говорит, что вы можете попробовать, — «перевёл» Оншо.
Маше говорила гораздо дольше и наверняка вложила в свою речь много сомнений, но я сделала вид, что не замечаю этого. Вежливо поклонилась, снова сдержав в себе рвущееся с пальцев благословение.
— Это простой ритуал и сложный, — сказал Оншо, улыбаясь. — Ему нельзя научиться. Духи или слушаются тебя, или нет. Если ты не сможешь, Маше не станет звать вместо тебя.
Я кивнула.
Маше снова повертела мой подборок. Чмокнула влажными губами, довольно чему-то хмыкнула и повторила:
— Тюнь!
И мазнула по моему лицу яркой синей краской.
Пусть даже я чёохэ и нравлюсь духам, я не вейская шаманка и никогда не буду таковой. Я выросла в другой вере, я выучена в другой традиции, и ломать всё это уже поздно, не к чему; если эфир дозволяет что-то вейцам, я могу сделать это тоже — по-своему, не повторяя след в след чужого ритуала, который я не способна понять. Но когда Маше обвела мои глаза краской и кинула мне плечи тяжеленный отрез дублёной кожи, я поблагодарила её от души.
Ещё Маше, довольно ухмыляясь, расплела мою косу, растрепала волосы, толстой костяной иглой пришила к прядям колокольчики. Посомневавшись, навесила мне на шею бусы из звериных зубов. Заставила десяток раз повторить за ней жест, которым нужно кинуть в огонь дар — и налила в деревянную кружку отвратительный на вкус отвар, который я едва заставила себя проглотить.
— А бубен женщина не должна трогать, — сказала она вдруг на чистейшем радском.
Потом снова забормотала что-то на своём языке.
Вместо бубна Маше толкнула мне в руки железный колокольчик. Хорошая, светлая вещь; он был создан не кузнецом, но человеком одарённым, умеющим мять металл собственной волей. Мне показалось, я узнаю отпечаток этой воли.
Шаманка шикнула, и люди вокруг всё равно что растворились, только из-за занавеси кололо чужим благоговейным любопытством. Маше погрозила наблюдателю пальцем, а я только пожала плечами.
Невозможное не любит чужих взглядов. Но в конечном счёте важна только воля.
Я встала на колени на сплетённом из шнуров ковре с нашитыми на него знаками, которые теперь попробовал бы прочесть Илья Лыткин. Опустилась на пятки. Закрыла глаза. Вдох — выдох…
Вдох — выдох; отпустить сознание, стать чистым чувствованием. Быть носимым ветром образом, влюблённым в собственное отражение. Быть частью вечности, быть стремлением, быть желанием, быть надеждой. Вдох — выдох.
Выдох — вдох; обратиться с просьбой, открыться чужому решению, каким бы оно ни было. Быть вопросом без ответа, быть тишиной на пороге звука, быть землёй, готовой впитать дождь. Выдох — вдох.
Вдох — выдох — и сила прошибает меня стрелой. Бьёт в затылок, молнией ветвится вдоль хребта, уходит в землю. Кипит кровь, дрожат наполненные магикой пальцы.
И воля становится остриём.
Кто-то пел тихонько по-вейски, волновались духи, дышал старый лес, ступал мягкими лапами Сай-я-линь. Маше шумно жевала орешки. Я нащупала крышку с корзины, в которой сидела успокоенная моей силой пёстрая курица, и ласково погладила её по гребешку.