Я мотнула головой, вцепилась в его руку. Пальцы у него белые, холодные. Он мерещится мне? Мне всё кажется? Он мёртвый на самом деле? Может ли быть, что он тоже стал моей жертвой? Мной овладел гость, и я вцепилась в Диму, перегрызла глотку, и теперь он мёртвый, а моя личность растворяется в эфире.
А он ещё молодой совсем. Хороший человек, светлый. Людей лечит, ухаживает за матерью. Как же жаль, как же жаль…
Дима поднял меня за подмышки, перекинул руку себе через плечо и потащил к машине. Свет фар бил в глаза так, что слёзы текли по лицу ручьями.
Я вдруг вспомнила, как мы семьёй ездили к деду, когда я была ещё маленькой. Мы ходили в лес, собирали грибы и перекрикивались, чтобы не потеряться. А потом сидели на крыльце, дед сам перебирал все вёдра, вываливал грибы в большой таз, и мы чистили их в восемь рук.
Я ненавидела грибы.
Если бы я могла вернуться сейчас туда…
— Наташ, поговори со мной. Ну?! Всё что угодно. Наташ?
— Духи… у вас здесь… духи…
Язык онемел от ужаса, и я едва могла выговаривать слова.
— Духи? Расскажи про духов.
Я старалась шагать, но ноги путались. В висках бил набат, в горле бурлила паника, но я всё равно говорила, потому что он меня попросил, и это было почему-то очень важно. Я рассказывала про эфир и проявления его в реальном мире — в виде света откровений и Божественных чудес и зёрен хаоса и порока. Я говорила, что угнездившийся в человеке хаос жаждет разрушения и вырастает в монстра, несущего одну только смерть. Я повторяла, что не всякий грех может быть искуплён, и тот, кто сеет боль и страх…
Я запнулась, и Дима едва успел меня поймать. До машины оставалось совсем немного. Из-под сени кедров мы уже выбрались на дорожку.
И вот тогда я вспомнила до конца.
— Зоя Игнатьевна, — мои губы едва шевелились.
— А?
— Она… она… что с ней?
— В обморок упала. С ней дочь осталась, я утром загляну, но там ничего такого.
Живая? Она живая?
Живая!
Дима сказал ведь, что возвращался от больной, когда увидел моё разбитое окно. Наверное, он как раз от Зои Игнатьевны и шёл. Это сколько же времени прошло? Как долго всё это было?
Как долго я была… не совсем я?
— А волосы?
— Что волосы?
— Белые. Седые.
— Это о чём?
— У Зои Игнатьевны.
Дима покосился на меня и промолчал. Мы наконец добрались до машины, хлопнула дверь, Дима подсадил меня в кабину.
— В Ёрш съездим.
— Дим… не надо в Ёрш. Отвези меня к Вере Павловне, пожалуйста. Ладно?
Заметки Ильи Лыткина, страницы без номера
[машинописные листы]
Есть работы, которые с неизбежной последовательностью взращивают в людях цинизм, какой во всех других областях показался бы неприличным и отвратительным.
Так, всякий читатель, я уверен, знает, что для докторов человеческое тело теряет всю свою интимность и сакральность, а боль пациента превращается в терапевтическую задачу, но не вызывает сочувствия. Служитель, провожающий мертвых, не стесняется жрать над телом, причавкивая, и поясняет с хохотком: да здесь, мол, стерильнее, чем на высокой кухне. Для уставшего патрульного семейная драма становится скучной страницей служебного отчета; описав кровавые пятна и битую посуду на чужой кухне, он уходит домой, целует жену в губы и играет с собакой.
Подобная потеря чувствительности отдельными индивидами предсказуема и в некотором роде необходима для самого существования общества.
На фоне этих профессий мне немного неловко признать, что у нас, журналистов, есть свой вынужденный цинизм -- и стороннему наблюдателю он может показаться особенно отвратительным. По долгу службы мы наблюдаем великое множество человеческих судеб в моменты великого счастья и огромного горя, сомнений и ярости, страха и жажды справедливости. Конечно, мы не имеем возможности пропустить сквозь себя эти чувства; тот, кто не умеет их выключить, уходит из журналистики после первого же месяца в рубрике ,,городские происшествия,, . Одновременно с этим мы должны переложить в текст все те переживания, что сами от себя отодвинули. Мы смешиваем чужие эмоции с буквами, добавляем в них немного редакционного задания и щепотку актуальной политической повестки, выпускаем получившийся кадавр в тираж и получаем за него гонорар в кассе.
Об этом ли мечтает вчерашний школьник, с горящими глазами переступающий порог журфака? Впрочем, вряд ли уважаемым читателям будут интересны мои сожаления о выбранной стезе; как бы то ни было, журналист необходим обществу ненамного меньше, чем служитель наставлением. Мы формируем смыслы, мы создаем истории из потока рутины и так постепенно строим само понимание происходящего и повседневности. У всякого текста есть задача, не все из которых оказываются близки исполнителям, но именно за выполнение этих задач нам платят деньги.
За этими задачами и выпестованными образами мы легко теряем собственное ощущение важного. Мы теряем саму привычку к человеческому отклику. Если же однажды в ходе рутинной поездки мы сталкиваемся с вещами, которые нас подлинно трогают, о них становится нестерпимо сложно писать. Возможно даже, я не должен говорить о них, потому что они дурно согласуются с теми идеями, которые я должен вложить в свою работу; возможно даже, что сами идеи в моей исполнительской голове вступают в трагическое противоречие. Я сталкиваюсь с желанием замолчать или даже вовсе забыть увиденное. Я ощущаю сопротивление к тому, чтобы выворачивать наружу личную
НЕ СОГЛАСУЕТ.
[отдельный лист без номера, сложен вчетверо; рукописный текст карандашом]
«Цимь» — ~4 метра ширину, ~15 в длину, 1 этаж, деревянный каркас, стены обмазаны глиной с шерстью (? «дё» ?), дымоходы трубами под лежанками
Консервы, современный спальник, резиновые тапки
Показать колорит?
[тот же лист ниже, списано со стенографической скорописи]
ОНШО:
Духи говорили о тебе, сонхэ. Сказали, ты глупый человек, раб злым деньгам. Сказали, ты несчастный. Ты несчастный, сонхэ?
Духи грустят за тебя.
Люди слушаются тебя, это правда? Ты говоришь — они слушают. Ты говоришь — они думают по-другому. Ты говоришь — они понимают. Духи говорили, ты так умеешь. Это магия сонхэ?
Я умею рассказывать истории. Ты знаешь, что такое газета?
В неё порох заворачивают. /подмигивает/
Духи сказали, ты глупый человек, и несчастный, и раб. Ещё духи сказали, ты полезный. Можешь хорошо сказать то, что должно быть сказано. Можешь сделать так, чтобы никто не умер. Духи сказали, что ты хочешь услышать Настью, и послушаешь их тоже.
Почему ты всё время пишешь?
Диктофон сломан. Это штука, которая обычно записывает всё вместо меня.
Сломан, ха-ха!
Почему ты смеёшься?
Потому что ты смешной, сонхэ! Духи правы. Ты глупый человек. Глухой!
Я могу не писать, если тебе не нравится.
Почему не нравится? Смешно. Пиши. Пока хочешь, пиши. Не обидно.
Ты придумал дар? Нужен дар от тебя. Лучше серебро. Серебром можно позвать. И другой дар. Ты умеешь танцевать, сонхэ? Петь? Знаешь хороших сказок? Ты должен знать много сказок. Такие не слышали духи. Вспомни лучшую.
Теперь ешь. Потом я отведу тебя к Маше. Она старая, как луна, но не обманывайся: она сильнее, чем я.
[оборот того же листа, стенографическая скоропись в расшифровке, отредактировано]
Хижина, ковёр, шаманка. В седых волосах перья и бубенцы.
МАШЕ:
/поёт по-вейски, долго/
… Онче хэ-ё Сай-я-Сай-линь …
/говорит по-вейски/
ОНШО:
Она приказывает бросить в очаг зерно. Теперь поклонись.
Повтори за мной: …
Поклонись.