«Рисует» — это хорошо. Это значит, что — по крайней мере со слов местного мужчины в шкурах — он жив.
Оншо сказал по-вейски несколько слов, в которых я снова не различила даже отдельных звуков, зато ощутила магику. Моя сила всколыхнулась, столкнувшись с чужой, и мгновенно успокоилась. Что бы ни сказал Оншо, в его намерении были только свет и добро.
Я снова неглубоко поклонилась. Оншо весело рассмеялся; все мы, чужие люди, очевидно казались ему забавными, и вместе с тем он был нам до странного рад.
Он забрал у растерянной Сони лосиные рога, кивнул мне и отошёл с тропы.
Цимь оказался длинным строением, в углах и отдельными опорами в нём стояли цельные кедровые стволы. Обмазанные тёмные стены, небольшие окошки, дымящиеся трубы. Россыпь лёгких построек, гирлянды из подвешенных корзин или чего-то в этом роде, рядок слепленных из снега «бочек», увенчанных дощатыми крышками.
— Раньше было много людей, — жизнерадостно сказал Оншо. — Теперь мало. Скоро, может, все уйдём.
— Это хорошо? — с сомнением спросила я.
— Кому знать?
На нас поглядывали из окошек и из-за висящего в дверном проёме ковра — я не видела ни глаз, ни лиц, но ощущала колющее чужое внимание. Кому-то любопытно, кому-то страшно, кто-то сердится, кто-то сам не может решить, что ему чувствовать. Я бы тоже, наверное, не смогла решить.
Юрий Валентинович держался у моего плеча и поправлял куртку так, чтобы не было видно кобуры. Наверное, он чувствовал себя сейчас самым подготовленным и потому ответственным за нас всех — смешной человек; уж мне-то не был угрозой никто из этих людей. Во мне было достаточно силы, при мне — довольно серебра. Вот только и то, и другое было дано мне духами…
Может быть, я и сама не отказалась бы сейчас от пистолета. Просто на всякий случай.
Соня щебетала, а Оншо то и дело смеялся и что-то отвечал на своём языке. Ветер доносил до меня ещё и ещё голоса, смывал с них звуки, оставляя одни только смыслы, хотя и эти смыслы не были мне понятны. «Она Ему нравится?» — спросил кто-то; а кто-то другой ответил: «Полезная, у них по-другому».
Но что у нас по-другому и в чём моя польза, я расслышать не смогла. Оншо сдвинул ковёр, открыл внутреннюю дверь и пустил меня внутрь, а от этого говорящие сразу же замолчали.
Пространство цимя было только кое-где разделено перегородками или полотнами. По периметру тянулась длинная сидушка шириной с кровать на одного, застеленная где-то шкурами, а где-то плетёнками. Масляные лампы давали чад, и верхняя часть стен и потолок были грязно-тёмными, а на шершавых стенах внизу ещё была видна роспись: полосы, волны, треугольники. Людей в этом отсеке было около дюжины, и они поглядывали на нас с любопытством, но не таращились. Мы были странные люди, совершенно здесь чужие, будто прибывшие из какого-то другого мира — но не такая диковинка, чтобы ради нас оторваться от своих занятий.
Почему-то очень хотелось извиниться. Я вжала голову в плечи, а потом, опомнившись, до хруста распрямила спину.
Кто-то болтал о своём. Двое склонились над столом, увлечённые каким-то делом. Женщина вязала: пряжа была ярко-синяя, заводская, а спицы — костяные. На вязальщице были розовые резиновые тапки и традиционное платье.
Дима остался снаружи, у волокуши, ласково говорил с встревоженной женщиной. Соню взяла в оборот девушка на пару лет её постарше, увлекла в сторону и трясла какими-то верёвочками.
В углу мы сели втроём: я, Юрий Валентович и Оншо.
Сидушка оказалась тёплой, почти горячей. Видимо, где-то внутри неё пряталось местное отопление — вода? дым?
— У вас очень легко дышится, — вежливо сказала я. — Хорошая тишина. Дом.
— Дом, — легко согласился Оншо и пихнул мне в руки металлическую кружку с каким-то тёплым напитком. — Нравится?
— Не мой дом. Но я благодарна за встречу.
Оншо довольно кивнул. Я пригубила напиток — это оказался жирный до отвратительного бульон с незнакомыми травами. Эфир, впрочем, убеждал меня в том, что это полезно.
— Для ритуала время — полночь, — сказал Оншо.
Я кивнула. Об этом мне говорила Соня.
— Маше объяснит лучше. Маше много знает. Пока жди, Наташе́. Или вон… рисуй. Любишь рисовать?
Я нахмурилась и проследила за взмахом его руки. Один из тех двоих, что склонились над столом, как раз поправил лампу — и я вздрогнула, зацепившись за лицо.
Это был высокий, нескладный человек ближе к пятидесяти, светловолосый, с усами щёткой. Конечно, мне было знакомо это лицо — но казалось совершенно чужим его выражение.
Брови будто расслабленно разъехались в стороны, лоб рагладился, в глазах исчез прищур, зато появилась серебристая мыльная дымка. По губам блуждала мягкая улыбка, щека выпачкана графитом — наверное, он сломал карандаш при рисовании, растёр грифель пальцами, а потом увлёкся и тронул лицо.
Человек рассеянно моргнул. Неуверенно улыбнулся. И позвал негромко — я прочла по губам:
— Наталья Алексеевна?..
🜛🜛🜛
— Вы очень изменились, — произнёс этот человек, рассматривая меня пристально и со странной нежностью, как будто я была тёплым воспоминанием из далёкого полузабытого прошлого. — Вы смотрите иначе…
— Могу сказать о вас то же самое, — сдержанно ответила я.
Я надеялась, что мне удалось сдержать в голосе дрожь.
Человеческой душе свойственна константность. Не абсолютная, конечно же; все мы меняемся с течением времени и порой уходим от своего прошлого так далеко, что не остаётся и следа. Бывают и события, которые ломают людей резко и безвозвратно. И всё равно контраст этого Ильи Лыткина с прежним был столь разительным, что я уже дважды сотворила экзорцизмы, убеждаясь, что человек передо мной не одержим.
Тот Лыткин, что встретил меня одним ноябрьским днём у калитки и убеждал пересчитать все трупы на местном кладбище, носил ярко-оранжевые штаны, пижонски перебрасывал длинный хвост шарфа через плечо и с щеголеватым поклоном преподнёс мне взятку в виде перевязанной розовым бантом коробки конфет и серебряной иглы с черепушкой, очевидно приобретёнными заблаговременно. Он был всё время в движении: то широко, убедительно жестикулировал, то постукивал пальцами по портфелю, то вытаптывал в снегу одни ему ясные фигуры, то отбивал каблуком модных городских туфель какой-то ритм. Тот Лыткин много и легко болтал, фонтанировал энергией и харизмой, живо интересовался моим мнением о минеральных водах и местной ребятне, а потом сочинял в тишине гостиницы вольное переложение увиденного и услышанного — так, чтобы сложить из него образ, который понравится его заказчику.
Этот, новый, Лыткин расслабленно и почти неподвижно сидел перед низким вейским столом на брошенной на пол вытертой шкуре, по которой я уже не могла понять, с какого зверя она снята. На столе перед ним были хаотично разбросаны листы, испещрённые полосами, линиями, волнами, кругами и треугольниками.
Похожие узоры украшали тот ковёр, на котором я очнулась, когда Уэмо позвал меня из эфира. Что тогда, что теперь они были разбросаны безо всякого порядка, но я откуда-то точно знала, что галочки-птицы кружат рядом с прикрытым толстой линией квадратом, обозначающим цимь.
— Тулле показывает мне знаки, — мягко улыбнулся странный новый Лыткин. — Мне кажется, вам тоже может быть интересно. Они так удивительно похожи на ваши и вместе с тем совершенно другие. Длинная горизонтальная черта — горизонт… но если она истончается к концу, как здесь…
Я вежливо кивнула Тулле, не понимая, говорит ли он по-радски. Тулле был совсем ещё мальчишка, не старше пятнадцати.
— Вы инквизитор? — спросил он совсем без акцента.
— Верно.
Я со стыдом припомнила: кажется, мне кто-то говорил, что вейские дети прикреплены к школе в Ерше и живут там на пансионе по два-три месяца в году. Странно, конечно, что не в Дивноводном; впрочем, школа в Дивноводном совсем небольшая, и пансиона при ней нет.
— А покажите что-нибудь! — у мальчишки загорелись глаза, а потом он кашлянул вежливо: — Пожалуйста.