Я не дышала. Не могла.
— Факт, — продолжил он. — Когда вы рядом, эффект длится дольше. Лейра говорит, что это резонанс. Наша суть усиливает друг друга. Это магическое объяснение. Но есть другой факт: когда вы уходите из столовой, мне становится тише. Не холоднее, я не чувствую холода. Тише. Как будто в комнате выключили что-то. Нечто, что существует, только когда вы рядом.
— Морвен…
— Факт. — Он не остановился, и голос его, ровный и тихий, был быстрее обычного, как будто слова копились шесть лет и наконец нашли выход. — Вы пахнете корицей и ванилью. Я не чувствую запахов, но ваш чувствую. Призрак аромата, я так сказал тогда. Но это не призрак. Это вы. И я ищу этот запах в замке, в коридорах. Прохожу мимо кухни и замедляю шаг, не потому что голоден, а потому что вы там. И ваш запах — единственное, что я чувствую постоянно, без еды, без магии. Просто вы.
Тишина. Огонь. Слёзы текли по щекам, и я не вытирала.
— Я не знаю, что это, — сказал Морвен. И впервые, на одно слово, на одну секунду, его голос сломался. Не дрогнул, просто сломался. — Но это есть.
Я поставила чашку. Аккуратно, чтобы не разбить, потому что руки ходили ходуном. Протянула ему ладонь, просто открытую вверх ладонь.
— Можно? — спросила я, потому что нельзя трогать без разрешения. Потому что он шесть лет не чувствовал прикосновений. И я не знала, что это будет значить для него.
Морвен посмотрел на мою руку. Маленькую, с ожогами, с пятном от куркумы, с татуировкой розмарина на запястье. И медленно положил свою поверх.
Его ладонь: большая, сухая, тёплая от горячего чая, от близости очага, длинные пальцы — легла на мою и сжала. Осторожно. Как человек, который берёт в руки что-то хрупкое и боится сломать.
— Я чувствую, — прошептал он. — Вашу руку. Тепло. Кожу. Пульс на запястье. Быстрый.
— Да. Быстрый, — я сглотнула.
— Почему?
— Потому что вы держите мою руку.
Он не отпустил. Я не отняла. Мы сидели на ночной кухне, у догорающего очага, и он держал мою руку и чувствовал.
Двадцать секунд. Тридцать. Минута. Полторы.
Проклятие не закрылось. Потому что проклятие блокирует эмоции, а то, что происходило, было не эмоцией. Простым прикосновением: рука в руке, тепло к теплу, кожа к коже. Проклятие не знало, что с этим делать.
Три минуты.
— Морвен, — прошептала я.
— Да?
— Не отпускайте.
— Не собираюсь.
Мы просидели так до рассвета.
В какой-то момент я пересела рядом: плечо к плечу, рука в руке. И мы молчали. Час, два, три. В этом молчании было больше, чем во всех моих монологах за пять недель, больше, чем в тыквенном супе, яблочном пироге и шоколадном торте. Больше, чем в любой специи и любом рецепте.
Он держал мою руку и чувствовал мое присутствия. Для человека, который шесть лет не чувствовал ничего, это было всё.
На рассвете, сером, валькерийском, бледном, я наконец, встала и заварила ещё чай. Он держал чашку обеими руками, и мне показалось, уголок его рта дрогнул.
— Рина, — сказал он.
— Да?
— Спасибо.
— Не за что, — сказала я. И улыбнулась: широко, с ямочкой, с веснушками, со всем, что у меня было.
— Знаете, ваш чай, — сказал он. — Без магии. Без специй. Просто чай.
— Да?
— Он мне нравится.
И это «нравится», произнесённое ровным голосом, без единой эмоции, было самым живым словом, которое я слышала в жизни.
Глава 10 «Каша пригоревшая (утренняя)»
Глава 10 «Каша пригоревшая (утренняя)»
Утром я сожгла кашу.
Нет, вы не поняли. Я, мастер Рина Соларис, выпускница Гильдии кулинаров Солирена, лучший кулинарный маг поколения (слова мастера Телорина, не мои, хотя я с ними полностью согласна), женщина, которая способна приготовить шедевр из корнеплода, который шевелится… Я сожгла кашу! Обычную овсяную. Ту самую, которую я варила каждое утро на протяжении пяти недель. Ту, которую могла бы приготовить с закрытыми глазами, во сне, задом наперёд, стоя на одной ноге в горящем здании.
Сожгла.
Кастрюля стояла на огне, овсянка тихо булькала, и всё, что мне нужно было сделать, это помешать. Помешать, Рина. Ложкой. По кругу. Движение, которое ты делаешь с шести лет, которое вшито в твои мышцы, как дыхание, как моргание, как привычка разговаривать с тестом.
Но я не помешала. Потому что стояла у плиты и смотрела на свою правую руку, и вспоминала, как вчера ночью на этой руке лежала другая рука большая, сухая, тёплая, с длинными сильными пальцами, которые сжались осторожно, бережно, как будто я была чем-то хрупким. И он сказал «не собираюсь отпускать», я перестала дышать, мы просидели так до рассвета, его пальцы дрожали, и проклятие не закрылось, и…
Запах гари ударил в нос.
— Нет! — я схватила кастрюлю, обожгла пальцы, выругалась так, что Берта в углу перекрестилась (она не была верующей, но для таких слов делала исключение), и уставилась на дно кастрюли, где овсянка превратилась в чёрную, дымящуюся, обугленную массу, похожую на совесть грешника.
Хельга подошла. Посмотрела в кастрюлю. Посмотрела на меня.
— Ты, — сказала она с расстановкой, — сожгла кашу.
— Я вижу.
— Ты. Сожгла. Кашу.
— Хельга, я отчетливо тебя слышу.
— Ты сожгла кашу, которую варишь каждый день, которую может сварить любой человек старше пяти лет, которую, вероятно, мог бы сварить Грим, если бы ему дали кастрюлю и объяснили принцип.
— Хельга, хватит, я все поняла!
Хельга скрестила руки на груди. Оглядела меня с ног до головы: растрёпанные кудри (хуже обычного, потому что я не спала всю ночь), круги под глазами (тёмные, как валькерийское небо), обожжённые пальцы (три штуки, красные, пульсирующие), и выражение лица, которое, вероятно, представляло собой помесь блаженного идиотизма с паникой.
— Мужчина, — сказала Хельга. Не вопрос. Диагноз.
— Нет!
— Мужчина.
— Хельга, я просто задумалась, и каша...
— Ты не спала всю ночь. У тебя глаза как у кролика, которого гнали через три поля. Руки дрожат. И ты сожгла кашу. В моей практике это означает одно из двух: либо тебя отравили, либо мужчина.
— Меня не отравили!
Хельга кивнула с мрачным удовлетворением человека, чей диагноз подтвердился.
— Мужчина, — повторила она и пошла доставать чистую кастрюлю.
Эрик и Торин стояли у стены и синхронно пялились на меня с выражением «мы хотим знать подробности, но боимся спрашивать, потому что ты угрожала превратить нас в корнеплоды». Берта в своём углу пробормотала: «В наше время каша не подгорала, потому что в наше время не отвлекались на глупости.»
Я хотела возразить, что это не глупости, что прошлой ночью произошло нечто важное, нечто огромное, нечто такое, от чего мир перевернулся, и каша тут совершенно ни при чём, и вообще, имеет ли право мастер Гильдии Солирена на одну-единственную пригоревшую кашу за пять недель безупречной работы?
Но вместо этого я молча взяла новую кастрюлю, засыпала овсянку, залила водой и уставилась на неё, как ястреб на мышь, потому что эта каша, вот конкретно эта кастрюля с овсянкой, была сейчас единственным предметом во вселенной, который я могла контролировать. Всё остальное: сердце, мысли, руки, которые помнили тепло его пальцев, было абсолютно, безнадёжно, катастрофически неуправляемым.
Каша. Ложка. Мешать. По кругу. Не думать о нём. Не думать о его руке…Не думать о его голосе, когда он сказал «мне нравится» … Не думать о том, что проклятие не закрылось, потому что физический контакт — не эмоция, и значит, есть лазейка, есть путь, есть надежда, есть...
Запах гари.
— Нет! — я снова схватила кастрюлю, снова обожглась, снова выругалась.
Хельга, не поворачиваясь, достала третью кастрюлю и молча поставила её на стол рядом со мной.
— Третья попытка, — сказала она. — Если и эту сожжёшь, я варю сама.
Я стиснула зубы, вцепилась в ложку обеими руками (обожжёнными, красными, дрожащими, предательскими руками) и начала мешать. Медленно. Сосредоточенно. Глядя на овсянку так, будто от неё зависела судьба королевства.