— Я удвою охрану кухни, — сказал он.
— Каэль, я повар, а не политический заключённый.
— В этом замке, — сказал Каэль с тяжёлым вздохом, тем самым вздохом, который у него означал «я устал объяснять очевидное южанке, но продолжу, потому что мне не всё равно», — разница невелика. Я уже говорил.
Да. Говорил. В первый день. Тысячу лет назад. Когда я стояла на этом самом месте со специями и растерянной улыбкой, и понятия не имела, куда я попала.
Теперь имела. И мне было страшно. По-настоящему страшно, тем тихим, взрослым страхом, который не кричит и не убегает, а садится рядом и говорит: «Привет. Я с тобой теперь. Привыкай.»
— Каэль.
— Что?
— Как, на ваш военный стратегический взгляд, прошёл банкет?
Каэль помолчал. Посмотрел на меня и на его лице, на этой гранитной скале, которую Создатель вырубил из камня и забыл отшлифовать, мелькнуло нечто. Уважение, может быть. Или беспокойство. Или то странное чувство, которое бывает у старшего брата, когда младшая сестра делает что-то невозможно храброе и невозможно глупое одновременно.
— На мой военный стратегический взгляд, — сказал он, — вы выиграли сражение. Но войну только начали.
— Оптимистично.
— Я реалист.
— Вы пессимист, который съел четыре пирожка и притворяется реалистом.
Каэль посмотрел на меня. Я посмотрела на него. Две секунды. Три. Его лицо дрогнуло. Не улыбка, нет, до улыбки было далеко, как до Солирена, но что-то приблизилось. Что-то тёплое подобралось к краешку его губ и замерло, выжидая.
— Пять, — сказал он.
— Что пять?
— Пять пирожков. Сегодня. Я стащил один с подноса, когда вы не смотрели.
Он произнёс это с невозмутимостью человека, докладывающего о результатах военной операции. Лицо каменное. Голос ровный. Только кончики ушей порозовели, и вот это, это его выдавало, потому что Каэль мог контролировать всё: голос, руки, глаза, челюсть. Но уши жили собственной жизнью. Уши были честными и знали правду.
Я рассмеялась.
Громко. В пустом каменном коридоре, в десять вечера, после банкета на тридцать персон этим своим смехом, от которого морщится нос и дрожат кудри, и на который оборачиваются в солиренских тавернах, потому что он громкий, заразительный и абсолютно некоролевский.
Каэль не засмеялся. Но его уши покраснели окончательно, до самых кончиков. И уголок рта дрогнул, левый, совсем чуть-чуть, на миллиметр, но я видела. Я теперь видела миллиметры. Научилась у Морвена.
И этого было достаточно.
Моя комната. Ночь. Свеча на столе, огонёк мотается на сквозняке. Дневник раскрыт, карандаш в руке, пальцы в мозолях от ножей и ложек. Ноги наконец-то вытянуты. Одеяло натянуто до подбородка. Перчик далеко, в Солирене, на моей подушке, и я скучаю по нему так, что щиплет в носу, но сейчас не об этом.
День 27. Банкет. Семь блюд. Если бы банкеты оценивались, как бои (а Каэль, кажется, считает, что они оцениваются именно так), то счёт был бы семь к одному в нашу пользу.
Морвен: тридцать четыре секунды. При всех. И… стол «наш».
Итого: война началась. Настоящая, не понарошку, не метафорическая.
У них армии, дипломатия, магия.
У меня ваниль. Знаете что? Я ставлю на ваниль.
Спокойной ночи, дневник. Завтра новый день. Новый завтрак. Новые секунды
Глава 8. «Дипломатия женская (без масок)»
Глава 8. «Дипломатия женская (без масок)»
Принцесса Ивелин осталась в Валькерхольде на неделю.
Семь дней. Семь бесконечных, невыносимых, изматывающих дней, на протяжении которых я улыбалась так широко и так часто, что у меня начали болеть скулы. Вы когда-нибудь пробовали улыбаться семь дней подряд, когда внутри всё горит? Не рекомендую. Это как пытаться замесить тесто, когда руки трясутся от злости, результат получается комковатый и несъедобный.
За эту неделю Тарен организовал четыре официальных обеда, два ужина и одну конную прогулку. Морвен ездил верхом безупречно, потому что не чувствовал ни страха, ни усталости, и конечно сидел в седле как влитой. Ивелин ездила верхом изящно, потому что была принцессой. А еще ей ужасно шла оливковая амазонка и кокетливая шляпка с вуялью. Я не ездила верхом никак, и наблюдала из окна кухни, сжимая нож для разделки мяса с несколько избыточной силой. Хельга молча забрала у меня нож. Вероятно, правильно сделала.
За эту неделю я узнала о принцессе Ивелин больше, чем хотела. И, к своему глубочайшему, яростному, несправедливому раздражению, не нашла в ней ни единого изъяна.
Нет, давайте я объясню, почему это было проблемой.
Если бы Ивелин оказалась глупой, я бы легко успокоилась: красивая пустышка, ему будет скучно, проехали. Но Ивелин была умна. Остро, быстро, изящно, как хороший нож. Она говорила на трёх языках, цитировала валькерийских поэтов, которых я сама не читала, и задавала Морвену вопросы о торговой политике, от которых даже Тарен поднимал бровь.
Если бы она оказалась злой, я бы ненавидела её с чистой совестью: змея, он заслуживает лучшего, точка. Но Ивелин не была злой. Она была безупречно, идеально, невыносимо вежливой и приятной в общении. Благодарила слуг по имени. Здоровалась со стражей. Однажды задержалась у дверей кухни, заглянула внутрь и сказала Хельге: «Какой чудесный аромат. Вы настоящие мастера.» Хельга, тридцатилетний ветеран кухонных войн, женщина, которую я ни разу не видела смущённой, покраснела.
Если бы Ивелин была холодной, я бы утешалась: ему и без неё хватает льда. Но она была не холодной, а сдержанной, а это другое. Холодный человек не чувствует. Сдержанный чувствует, но контролирует. Каждый жест, каждая улыбка, каждый взгляд у Ивелин были выверены с точностью аптекарских весов. Идеальная дипломатия. Идеальная маска.
И вот что бесило больше всего: она была добра к Морвену.
Она разговаривала с ним совершенно нормально, не как с больным, не как с чудовищем или политическим инструментом. Задавала вопросы и слушала ответы. Не вздрагивала от его пустых глаз. Не отводила взгляд от его ровного безэмоционального лица. Принимала таким, какой есть. Спокойно, достойно, без ужаса и жалости.
Я почти ненавидела её за это. Ладно, конечно, не ненавидела. Ревновала. А вот себя ненавидела за эту глупую ревность. На каком основании? Он — король, она — принцесса, я — повар. Арифметика проще некуда, и результат был явно не в мою пользу.
Лейра, разумеется, видела всё.
— Ты опять сломала ложку, — сообщила она, заглядывая на кухню на третий день визита.
— Ложка была старая.
— Ложка была дубовая. Ты сломала дубовую ложку голыми руками. Это одновременно впечатляет и пугает. Особенно от крошки повара с милыми веснушками.
— Я просто мешала тесто слишком энергично.
— Ты мешала тесто с лицом убийцы. Торин спрятался за мешок с мукой. Эрик вышел «подышать воздухом» и не вернулся.
— Они трусы.
— Они здравомыслящие люди, которые не хотят оказаться между женщиной и её ревностью.
— Я не ревную!
— Рина. Дорогая. Милая. Послушай. — Лейра насильно посадила меня на высокий стул и села напротив, посмотрев в глаза серьёзно и прямо, без привычных колючек. — Ты ревнуешь. Это нормально. Это понятно. Ты три недели кормишь человека, возвращаешь ему чувства, сидишь с ним за одним столом, слушаешь его голос, смотришь, как его глаза оживают, гаснут, и оживают снова. Ты вложила в него себя: свою магию, свои эмоции, свою ваниль. А теперь приезжает женщина, которая красивее, знатнее, уместнее, и садится рядом с ним. Конечно, ты ревнуешь. Это больно, но это нормально.
Я молчала, потому что Лейра была права. Как всегда.
— Но ты должна понимать одну вещь, — продолжила она, и голос стал жёстче, как отвар, который кипятишь слишком долго. — Ревность отравляет еду. Ты кулинарный маг, твои эмоции в каждом блюде. Если готовишь с ревностью, еда будет горчить. Если готовишь со злостью, будет жечь. Если готовишь с тоской, получится варенье из инжира, но Морвену ты не можешь подавать варенье из инжира три раза в день.