В каком-то смысле — зависела.
Каша получилась с третьей попытки. Не идеальная: суховатая, с лёгкой горчинкой, без той бархатной мягкости, которая обычно получалась, когда я варила спокойно и счастливо. Но съедобная. Не позорная. На твёрдую семёрку из десяти, что для мастера Гильдии Солирена было примерно, как для лучника попасть в забор вместо мишени, но хотя бы не в собственную ногу.
Проблема была не в каше. Проблема была в магии.
Я попыталась вложить привычное: тепло, мягкость, утреннюю нежность. Положила ладони на край кастрюли, закрыла глаза, потянулась к эмоциям...
И ничего не произошло.
То есть не совсем ничего. Магия была, татуировка мерцала, покалывание в пальцах присутствовало. Но эмоции, которые я пыталась вложить, были неправильными. Вместо «тёплое утро» получалось «бессонная ночь». Вместо «мягкость» получились «его пальцы на моей руке». Вместо «утренняя нежность» — такая нежность, от которой хотелось одновременно смеяться и плакать, и которая не имела ни малейшего отношения к овсяной каше.
Кулинарная магия не терпит фальши. Я это знала. Говорила об этом, объясняла. И вот — столкнулась с этим сама. Я не могла готовить с одной эмоцией, чувствуя другую. Тесто чувствует повара. Суп чувствует ложку. Каша: даже простая на воде — чувствует руки, которые её мешают.
А мои руки сейчас чувствовали только одно. Его ладонь.
Я в ужасе поняла, что не могу готовить магически. Моя голова была настолько забита прошлой ночью, его словами, его рукой, его «мне нравится» и «не собираюсь отпускать», что любая попытка сосредоточиться на рецепте заканчивалась тем, что я стояла с ложкой в руке и улыбалась, как блаженная, и каша горела, и Хельга доставала новую кастрюлю.
Паника.
Настоящая, ледяная, профессиональная паника.
Я — повар, который не может готовить. Это как бард, который потерял голос. Как маг, у которого пропала магия. Как... как Морвен, у которого отняли чувства. Только наоборот: у меня чувств стало слишком много, и они затопили всё, как молоко, убежавшее из кастрюли: везде, всюду, горячее, липкое, невозможно остановить.
Кашу я подала без магии. Просто каша. Просто овсянка с мёдом и корицей, без кулинарного дара, без вложенных эмоций. Обычная. Человеческая. Та, которую мог бы сварить даже Грим.
Я несла тарелку по коридору и молилась всем богам Эйнары, чтобы Морвен с недосыпа не заметил разницу. Потому что, если он заметит, он спросит. А если он спросит, мне придётся ответить. А если мне придётся ответить, я скажу что-нибудь вроде: «Я сожгла кашу три раза, потому что всю ночь думала о вашей руке, и теперь моя магия работает только в одном направлении, и это направление — вы, и я не знаю, что с этим делать, и вообще, зачем вы держали мою руку, вы хоть понимаете, что вы со мной сделали?!» И это будет конец моей профессиональной репутации. И, возможно, моего рассудка.
Малая столовая. Морвен, Грим умудрившийся свернуться у его ног почти как кошка. Серость за окном.
Он сидел на своём месте. В обычном камзоле, с его стандартным пустым лицом и спокойным взглядом. Как будто прошлой ночи не было. Как будто мы не сидели на кухне до рассвета, рука в руке, в тишине, которая значила больше всех слов.
Как будто ничего не изменилось.
Но. Раньше он слышал шаги и только потом поворачивался, машинально, без интереса. А сейчас повернулся до того, как я переступила порог. Как будто ждал. Дыши, Рина.
— Доброе утро, — сказала я, ставя тарелку.
— Доброе утро, — ответил он.
Тишина. Нормальная, рабочая, утренняя тишина. Ничего особенного. Абсолютно ничего особенного. Я села на своё место. Он взял ложку и попробовал кашу.
Ел король, молча. Я следила за его лицом так, как следят за молоком на плите, не моргая, не дыша, готовая в любую секунду среагировать.
Ничего. Никакой реакции. Потому что каша была без магии.
Он доел, отставил тарелку и посмотрел на меня.
— Каша неправильная, — сказал он.
У меня упало сердце. Провалилось куда-то в район желудка, сделало там кульбит и замерло, сжавшись в комок.
— Неправильная — это как? — спросила я, стараясь, чтобы голос не выдал той звенящей паники, которая билась у меня в висках.
— Я не почувствовал ничего, — сказал Морвен просто. — Ни тепла, ни вкуса. Как раньше, до вас. Просто еда.
Я молчала. Смотрела в свою тарелку. На кашу, которую даже не начала есть, потому что аппетит у меня пропал где-то между второй и третьей сгоревшими кастрюлями.
— Вы не вложили магию, — сказал он. Он знал. Конечно, он знал. Он считал каждую секунду, отличал каждый оттенок, как я отличала шафран от куркумы. На что я вообще рассчитывала?
— Не смогла, — призналась я.
— Почему?
И вот тут я могла бы соврать. Сказать: устала, не выспалась, магический резерв на нуле, отвар Лейры не подействовал. Всё это было бы логично, объяснимо, профессионально. Всё это было бы ложью.
А я не умела врать.
— Потому что я не могу сосредоточиться, — сказала я, глядя ему прямо в глаза, в серо-голубую пустоту, на дне которой вчера ночью горел крохотный огонёк. — Потому что вчера ночью вы держали мою руку, и с тех пор я думаю только об этом. И когда я пытаюсь вложить в кашу «тёплое утро», у меня получается «ваши пальцы на моём запястье». А это, знаете ли, несколько не тот эмоциональный спектр для овсянки.
Тишина была долгой.
Морвен смотрел на меня. Без выражения, разумеется, но с той особенной неподвижностью, которая у него означала интенсивную работу мысли. Я представила, как внутри его головы щёлкают и вращаются мысли: «Повар не может готовить. Причина: я держал её руку. Следствие: завтрак без магии. Вывод: физический контакт нарушает её профессиональную функциональность. Рекомендация…»
И тут он сказал нечто, от чего я чуть не упала со стула.
— Мне жаль.
Я моргнула. Потом ещё раз. И ещё.
— Что?
— Мне жаль, — повторил он. Ровным голосом, без единой интонации, так, как сказал бы «на улице дождь» или «суп пересолен». Но слова были такими, каких я от него не слышала ни разу за всё время. Это было признание, что его действие причинило мне неудобство. Это было, если угодно, сочувствие. Лишённое эмоциональной окраски сочувствие.
— Вам жаль, — повторила я, пробуя слова на вкус, как пробуют незнакомую специю.
— Я не должен был… Прошлой ночью. Рука. Это было неуместно. Я поставил вас в затруднительное положение. Это сказалось на вашей работе. Я приношу извинения.
Я смотрела на него и чувствовала, как внутри меня нарастает что-то горячее, тугое и совершенно неуправляемое. Не злость, нет. Что-то хуже злости. Что-то, у чего есть имя, но которое я отказывалась произносить вслух, потому что, если произнести, оно станет настоящим, и назад дороги не будет.
— Морвен, — сказала я, и мой голос прозвучал спокойнее, чем я ожидала. — Если вы сейчас извинитесь за то, что вчера держали мою руку, я встану, выйду из этой столовой, спущусь на кухню, возьму самую большую сковороду, какую найду, вернусь и ударю вас этой сковородой по голове. И мне будет не жаль. Вообще нисколечко.
Пауза.
— Это угроза физической расправы, — сказал Морвен.
— Это обещание.
— Вы угрожаете королю.
— Я угрожаю идиоту, который извиняется за лучший момент в моей жизни. Это разные вещи.
Ещё одна пауза. Дольше и глубже. И в этой паузе что-то произошло с его лицом, что-то почти незаметное, что увидел бы только человек, который пять недель смотрел на это лицо три раза в день и выучил каждую его линию, каждую тень, каждый микроскопический сдвиг мышц.
Его брови чуть приподнялись. Еле заметно. Как будто тело вспомнило выражение, которое называется «удивление», и попыталось его воспроизвести по памяти, без инструкции, без чертежа, на ощупь.
— Лучший момент, — повторил он.
— Да.
— В вашей жизни.
— Да!
— Ночь на кухне в тишине, на табурете, в шерстяных носках, с собакой у ног, с мужчиной, который не может чувствовать. Это — лучший момент в вашей жизни.