Некрасиво.
— А вы в них хорошо разбираетесь?
— Отчасти.
— Тогда, — я встал. — Может, проводите… туда… Светочка — она хорошая. По-настоящему хорошая… на неё я бы подумал в последнюю очередь.
А тот паренек, что тварь вобрал?
С ним что случилось?
Но Георгий Константинович ничего не сказал. Руку вот поднял, махнул кому-то, то ли, чтоб не мешали, то ли ещё по какой причине. Плевать.
Мы шли.
Раз шаг. И два. Почему-то, когда я встал, выяснилось, что идти сложно. Что колени не гнутся, мышцы деревянные, да и сами ноги тоже. Нет у меня нормальных ног. Есть две деревяшки, слева и справа. Вот на них и пытаюсь удержаться. Заодно и шоркаю.
Шорк-шорк.
Как старик.
В ухе одном тишина с пустотой. В другом звон такой, что самому охота палец сунуть и проткнуть треклятую перепонку, только лишь бы тихо стало. Но зубы сжимаю и шоркаю себе.
Шорк-шорк.
Туда, к центру… битое стекло блестит на полу. И на столах… и сквозь звон в ухе всё равно голоса доносятся. А вот крови нет. Ни тут, ни там… люди есть. Кажется, на нас смотрят.
Точно смотрят.
Но почему никто не рискует ни помешать, ни помочь. Ага, купол над ней сохранился. Держат. Боятся? Разумно. Я бы тоже боялся, что та тварь восстанет. С тварями никогда и ни в чём нельзя быть уверенными.
— Сав, обопрись, — Орлов сам ныряет под руку. — И ты давай, морда некромантская, цепляйся… ты мне ещё нужен.
— Зачем?
— А воронов делать? Я там по-всякому пробовал, в Смольный, но, похоже, без тебя никак… будут записочки носить. А если ты помрешь, то кто сделает?
Резонный вопрос. И вот зала вроде небольшая, мы всё шоркаем и шоркаем, но никак не дойдем до места, где Светочка стояла.
— Яр, держи его с другой стороны…
— Она ведь не сама… — чем ближе подходим, тем больше под ногами всякого хрустит. Но крови всё одно нет, а Светочка не шевелится… и купол светит ярко-ярко. За ним не разглядеть, что с нею.
Жива?
Над мёртвыми-то смысла нет держать. И почему-то от этого мне радостно.
— Сама, — Георгий Константинович по-прежнему держался сзади. — Увы, на такое преображение требуется добровольное согласие. Душа, принимая свет, меняется. Обычно перемены эти неспешны и поначалу не заметны людям… но одна из примет — чувствительность. Человек становится крайне восприимчив к несправедливости… правда, в норме он пытается её исправить. И каждый на свой лад.
— Она стала бы святой? — говорить тоже тяжело. Слова тянут силы, а их… не то чтобы нет. Есть, просто… тело на такое не рассчитано.
— Могла бы стать. Люди, чья душа чиста, редкость…
— Она не слишком умная была.
— Ум, Савелий, и душа — вещи разные. Как ни странно, но очень многие из святых далеко не гении. А есть и вовсе те, кого называют юродивыми.
— Она жива?
— Сейчас узнаем. Подойдем ближе.
Ага. Подойдем.
Шорк.
И снова шорк… и ещё… вот рисунок лежит, белый лист среди обгоревших перьев.
— Главное, что душа в процессе преображения подобна клинку. Чуть пережечь её болью, и станет хрупкой. Чуть недогреть теплом любви и…
Лист.
На полу.
— Сав? — между мной и листом, за который зацепился мой взгляд, появляется Татьяна. — Сав, ты… ты меня слышишь?
— Слышу. Тань, а ты могла бы поднять?..
Я указал на рисунок. Сам, чую, наклониться не смогу. Стою, покачиваюсь. Пытаюсь справиться с тишиной в одном ухе, с голосами в другом. Причем голоса эти воспринимаются, как нечто очень чуждое. Взгляды опять же ощущаю. Блин, чувствую, мы тут всё, что можно, нарушили. То, что по протоколу. А и плевать.
Татьяна вот тоже смотрит.
И в глазах её слёзы.
Но кивает. Наклоняется и берет рисунок. Чуть хмурится…
— Я его не помню, — говорит она, и голос тоже делается странным, таким… тягучим? И пальцы… и под пальцами этими будто пятно расползается.
Не будто.
Рисунок начинает тлеть и вспыхивает, осыпаясь пеплом.
— Сав?
— Хрень, да? — кажется, я говорю слишком громко, потому что Димка дергает за руку. И губами шевелит. Ну, шепчет он совершенно точно зря. Шептать мне сейчас бесполезно. А Татьяна наклоняется за следующим рисунком.
И ещё один.
— Давай я, — Орлов хватает и морщится, поспешно суёт мне в руки. — Гадость какая…
Лист.
Просто лист такой, кривоватый, точно наспех разрезанный. Рисунок обыкновенный. Я ничего в детских рисунках не понимаю, так что… палка-палка-огуречик или как там правильно? Деревце какое-то…
— Погодите, — Георгий Константинович подбирает ещё один лист. — Дмитрий, вы можете подержать?
— Д-да, — Шувалов наклоняется медленно-медленно, и я понимаю, что его мелко потрясывает. Но стоит пальцам коснуться листочка, и тот оборачивается прахом.
— Вы? — Георгий Константинович показывает на Демидова, и тот молча подбирает лист. И… кривится.
— Долго держать?
— Что чувствуете?
— Мерзость… редкостная… такое… как… в дохлую рыбу пальцы сунул.
Нет, образные у них сравнения.
— Савелий?
— Ничего такого. Но… неправильный он, — я смотрел, как очередной лист медленно осыпается прахом в моих руках.
— Татьяна Аристарховна?
— Знаете… — сестрица присела на пол у рисунка. Кажется, на нем был изображен кривоватый ангел. — Он действительно неправильный. Не по тому, что внутри. По форме. Краски… они яркие. И четкие. Линии тоже… очень уверенные. Видите?
Её палец завис, но не прикоснулся.
— Это не ребенок рисовал. Да, примитивно, но… слишком аккуратно. И по краю. Ни пятнышка, ни следа исправдений. Ни случайного отпечатка пальцев. Никаких иных следов. Это подделка под рисунок ребенка. И ещё вчера у Светы не было никаких рисунков!
Она посмотрела снизу вверх.
— И то, что она тут говорила… откуда это? Почему вдруг? Она ведь рассказывала о школе с таким восторгом. О том, что нужно распространить опыт, что… мы читали и правили с ней доклад. Я бы заметила… я бы… я бы увидела, если бы она задумала такое.
Георгий Константинович наклонился сам, медленно и с кряхтением.
Метелька сунулся было помочь, но был остановлен.
— Не стоит. Если я правильно понял… — в руках Георгия Константиновича лист не спешил рассыпаться, но вот краски потемнели, превращаясь… в общем, это стало выглядеть не рисунком, а листом бумаги, побитым плесенью. Георгий Константинович поднёс к носу, вдохнул и нахмурился. — Интересный яд… с кем вы вчера встречались?
— Ни с кем. Мы были у Шуваловых. Тимофей просил не выходить из дому. Даже за порог не выходить. И мы не выходили. Мы давно не виделись. Пили чай. Она раскладывала бумаги. Потом плакаты рисовали новые и правили… ни словом… ни жестом… я бы поняла, если бы она собиралась…
— Она не собиралась, — лист Георгий Константинович уронил, и тот упал на пол, чтобы развалиться на части. — Полагаю, ещё вчера она понятия не имела, что сотворит подобное.
А у меня спина зачесалась.
Стало быть, кто-то из сиятельных решил послушать, о чем же этаком, великомудром, мы тут беседуем и, что характерно, не спешим кого-то приглашать в наш тесный круг.
— Она не выходила?
— Нет, — Татьяна покачала головой. — Говорю же. Мы… засиделись допоздна. Сперва одно, потом другое… знаете, такие, обычные женские разговоры, которые… ну, не интересны мужчинам. Про помолвку. Кольцо…
Свадьбу, ага.
Свадьба ведь когда-нибудь да состоится. И потому хочется… что? Журналы посмотреть? А вообще здесь есть такие? Наверное, есть. Или просто модные. Обсудить список гостей, цветочки. Что там ещё обсуждают? Главное, охотно верю, что они об этом и говорили.
— И нет, никто к нам не приходил.
Тоже верю.
Шуваловы никого постороннего к дому не подпустили бы. Особенно теперь.
— Потом спать отправились. И утром она ещё шутила, что нехорошо это, невыспавшейся и перед Государем представать. Мы плакаты перепроверяли. И она чуть не расплакалась. На одном тушь недосохшая была и буква размазалась. Мы лезвием правили, чтобы аккуратно смотрелось. Зачем это, если она собиралась?