Пока.
Леонтий тихо произнёс:
— Господи...
Леший поднял голову.
— Не кричи. Голова устала.
— Она уже не слышит, — сказал я.
— Она нет. А кто под полом — тот любит слушать.
Я посмотрел на него.
Он стал почти прежним. Кривой, грязный, жёлтоглазый, довольный и страшный. Плата подействовала. Голова ответила. У меня появилась дорога.
Не спасение.
Дорога.
— Три часа, — сказал я.
— Если ноги живые, — сказал Леший. — Если снег добрый. Если стража глупая. Если Нечай не думает долго.
— Я не пойду один.
— Умный Нечай.
— К своим не пойду.
Леший оскалился.
— Ещё умнее. Свои любят знать. Потом свои любят говорить, что не говорили.
Я поднял мешок.
Голова Доброгоста больше была не нужна. Но выбросить её у бани — плохая мысль. В моей жизни вообще головы часто оказывались полезнее живых людей. Неприятная закономерность.
— Убери её, — сказал я.
— Съесть?
— Нет.
— Закопать?
— Да.
— Скучный Нечай.
— Живой Нечай.
— Пока.
Леший завернул голову обратно, почти бережно.
— Нечай теперь куда?
Я подумал о Бересте.
О Рыси.
О Боряте.
О боярах, которые вроде бы недовольны, но каждый может оказаться Доброгостом, только с другим лицом.
О своих десяти, которых нельзя тащить ночью к сгоревшей усадьбе без объяснений.
О Вьюне.
Его улыбке.
Его дне города.
Его умении молчать, когда молчание выгоднее жизни.
— К Вьюну, — сказал я.
Леший захихикал.
— Маленький вор знает грязные норы.
— Знает.
— Нечай пойдёт к тем, кого город не считает людьми.
— Да.
Леонтий посмотрел на меня.
— Ты опять выбираешь грязь.
— Нет, — сказал я. — Теперь я выбираю тех, кто в грязи умеет ходить.
За дверью бани серело.
Рассвет.
Ещё один.
Я не спал вторую ночь подряд. В старом мире после такого человек пил кофе, ругался и обещал лечь пораньше. Здесь человек шёл нанимать отребье, чтобы вытащить мать и сестру из подвала сгоревшей усадьбы в трёх часах на север от города.
Прогресс, мать его.
Я вышел из бани.
Холод ударил в лицо.
Город просыпался.
А у меня наконец было место, куда идти.
Глава 27 Свои чужие
Леший всё ещё торчал возле мёртвого боярина, хотя смотреть там было уже не на что. Голова Доброгоста лежала на сбитом войлоке, повёрнутая щекой к земле; запёкшаяся кровь почернела на усах, открытый глаз затянулся мутной плёнкой. Леший сидел перед ним на корточках, прикладывал ладонь к уху и время от времени согласно кивал, будто покойник продолжал рассказывать что-то любопытное.
Когда я подошёл, он приложил палец к губам и сердито зашикал:
— Не мешай. Он почти сознался, куда спрятал вторую жену.
— У него и первой не было.
— Потому и спрятал хорошо.
Леший вдруг вскочил, прижал обе руки к груди и, выпучив глаза, заговорил тонким голосом:
— Не губи, добрый человек! Всё отдам! Деньги отдам, дом отдам, жену отдам!
Потом согнулся, изобразил второго участника разговора и прохрипел:
— Нет у тебя жены.
— Тогда чужую отдам!
Он оттолкнул невидимого собеседника, отскочил к стене и рассмеялся. Выходило нелепо, громко и нарочито. Так кривляются перед детьми на торгу или перед стражниками, которым хочется показать, что перед ними безобидный дурак. Только глаза у Лешего оставались совершенно трезвыми.
— Закончил? — спросил я.
— С ним — да. С тобой ещё нет.
Он пнул носком сапога войлок рядом с головой Доброгоста, но самой головы не коснулся.
— К усадьбе собрался?
— Сначала ты.
Леший перестал ухмыляться.
— Я?
— Разведаешь. Прямо сейчас. Сколько там людей, как стоят, где входы, откуда можно подойти сразу несколькими группами. В драку не лезь и никого не пугай. Мне не нужны трупы во дворе и переполох раньше времени.
Он выслушал без перебиваний, только в конце почесал грязным ногтем висок.
— А собак считать?
— Всех, кто может поднять шум.
— Тогда и гусей придётся. Гуси — дрянь. Клюются, орут и ничего не понимают. Почти как бояре, только пользы больше.
— Леший.
— Понял я. Люди, двери, окна, собаки, гуси, если попадутся. Погляжу, где держат женщин и можно ли подобраться, не разбудив весь двор.
Вот теперь он говорил нормально. Быстро, точно, без привычной чепухи. Я ещё раз напомнил, что в усадьбу лезть нельзя, но Леший уже снова ссутулился, вытянул шею, подобрал с земли обломок палки и заковылял прочь, подволакивая левую ногу. Через десять шагов остановился, оглянулся и старчески прокряхтел:
— Подайте убогому на хлебушек! А лучше на мясо. Хлеб у меня в зубах застревает.
— Иди уже.
Он показал мне язык и зашаркал дальше. У поворота походка на мгновение стала обычной, лёгкой и быстрой, но, заметив двух прохожих, Леший тут же согнулся ещё сильнее и принялся ругать их за то, что они украли у него молодость. Прохожие ускорили шаг. На безумного старика они смотрели с раздражением, но без опаски. Именно этого он и добивался.
Я задержался возле Доброгоста. После его смерти всё могло измениться в течение нескольких часов. Тот, кто держал мать и сестру, мог решить, что пленницы больше не нужны, перевести их в другое место или просто убрать вместе с людьми, знавшими слишком много. Оставалось надеяться, что подчинённые ещё не получили нового приказа и продолжают исполнять старый.
Надежда была плохим планом. Другого пока не имелось.
До казармы я дошёл без приключений, но последние улицы помнил плохо. Дважды ловил себя на том, что остановился посреди дороги и не сразу понимал, куда собирался свернуть. Две ночи без сна, драка, погоня и смерть Доброгоста наконец потребовали оплату. Тело ещё шло, потому что я ему приказывал; голова уже начинала отказываться.
Рябой сидел во дворе, положив щит на колени, и менял рассохшийся ремень. Он проводил меня взглядом от ворот до лавки и только после этого спросил:
— Ты вторую ночь где пропадаешь?
— По делам.
— Я вижу, что не у девки. После девки мужик бывает уставший, но довольный. А у тебя рожа такая, будто девка была с топором и выиграла.
Я сел и принялся развязывать пояс. Пальцы дважды соскользнули с узла.
— Не начинай.
— Я ещё не начал. Сколько ты спал?
— Потом посплю.
Рябой отложил ремень и поднялся. Он не пытался говорить мягко, не заглядывал в глаза и не изображал заботу. Просто встал передо мной так, чтобы пришлось либо слушать, либо оттолкнуть его.
— Нет, Нечай. Потом ты поведёшь людей и забудешь заметить то, что в другой день увидел бы сразу. Или отдашь правильный приказ на полвздоха позже. Тебя убьют — это твоё дело. Из-за тебя убьют остальных — уже моё.
— Я десятник.
— Я помню. Ты тоже иногда вспоминай.
Рябой оглянулся на двор. Гридя возился с копейным ремнём, двое других спорили у стены, кому достался щит полегче. Никто нарочно нас не слушал, но голоса вокруг стали тише.
— Я заберу десяток за город, — продолжил Рябой. — В полном снаряжении. Погоняю строем, заставлю побегать со щитами, проверю, кто после первых ста шагов начинает дышать как дохлая кобыла. Шесть часов тебе хватит, чтобы перестать шататься?
— А если сотник спросит, куда делся я?
— Скажу, что ты послал меня тренировать людей.
— Он не поверит.
— Конечно не поверит. Сотник не дурак. Но если я скажу, что ты свалился без памяти, он придёт проверять. Так что выбирай: немного соврать ему или проснуться от сапога в рёбрах.
Я посмотрел на Рябого внимательнее. Он и раньше прикрывал слабые места десятка, подсказывал людям, поправлял строй, следил за оружием. Но делал это как бывший гридень, которому тяжело смотреть на неумелых новобранцев. Сейчас он впервые брал на себя не отдельную работу, а ответственность за всех — и за меня вместе с ними.
— Шесть часов, — согласился я. — Не больше.