Тупых, ленивых и совсем мягких от нас убрали.
Не из жалости. Просто в моём десятке теперь собирали тех, кого можно либо сделать опасными, либо быстро закопать. Очень удобный отбор. Почти как в ремесленную школу, только выпускной экзамен с топорами.
Косаря довезли живым.
В Мерове его забрали лекари. Стрелу вынули уже там. Говорили, орал так, что один ученик лекаря упал в обморок. Значит, Косарь был жив и продолжал воспитывать слабых даже без слов.
К вечеру я смог к нему зайти.
Лицо замотано. Один глаз открыт. Второй скрыт повязкой. Рот стянут, говорить он не мог. Да и хорошо. Не всякому человеку надо давать голос сразу после того, как ему в лицо прилетела стрела.
Он увидел меня.
Я стоял у двери и чувствовал себя идиотом.
— Десяток дали мне, — сказал я.
Косарь смотрел.
Молчал.
Потом медленно поднял руку и ткнул пальцем мне в грудь.
Потом в сторону двора.
Потом сжал кулак.
Смысл я уже знал.
Не просри.
— Постараюсь, — сказал я.
Он посмотрел так, что стало ясно: “постараюсь” — слово для слабых.
— Не просру, — исправился я.
Косарь моргнул.
Возможно, одобрил.
Возможно, просто хотел спать.
Я вышел на двор уже ночью.
Леонтий ждал у стены.
— Ты получил то, чего боялся, — сказал он.
— Не получил. Выдали под расписку, без права отказаться.
— Теперь они твои.
— Не начинай.
— Уже поздно не начинать.
Я посмотрел на двор. На казарму. На людей, которые теперь будут ждать моего голоса. На Вьюна, который у дверей пытался объяснить новому мяснику, почему воровать у своих — плохая идея, если вокруг слишком много людей с ножами. На Гридю, который пересчитывал деньги. На Рябого, сидевшего у бревна с таким видом, будто он всю жизнь знал, что я вляпаюсь.
Я думал, что не хочу новых своих.
Получилось, как обычно.
Меня никто не спросил.
Просто дали десяток: Рябого вместо совести, Вьюна вместо головной боли, Гридю с его проклятой кобылой, четырёх новых бедствий, пару старых и приказ держать.
А ещё где-то там ушёл сухой волхв с железкой, от которой моя мера стала мёртвой, а Леший — обычным скулящим стариком.
То есть теперь у меня были люди, которых надо спасать, и враг, рядом с которым я мог не спасти никого.
Хорошее повышение.
Сразу видно — карьерный рост.
Глава 22 Перстень
Десятником я стал вечером.
А платить за это пришлось уже ночью.
Правильный порядок. Сначала человеку выдают должность, потом сразу объясняют, что должность — это не власть, а новый способ тратить деньги, здоровье и остатки разума. В моём случае начали с денег. То есть с пьянки.
Проставляться, как выяснилось, надо было обязательно.
Не по закону. По обычаю. А обычай в таких местах крепче закона. Закон ещё можно обойти, если у тебя есть нужный человек, нужная монета или достаточно большая дубина. Обычай обходит тебя сам, бьёт по затылку и спрашивает, почему ты до сих пор не налил старшим людям.
Сидели в отдельной горнице на постоялом дворе, который Берест иногда использовал для разговоров с городскими.
Не в общей зале, где Вьюн через пять минут нашёл бы троих родственников, двух должников и один плохо лежащий кошель, а наверху, за дверью, которую сторожил здоровый парень с лицом табурета.
Берест, шесть десятников и я.
Семь, если считать меня.
Очень хотелось не считать.
Косаря не было. Косарь лежал у лекарей с перебинтованным лицом и, если верить слухам, пытался ругаться глазами. У него получалось. В этом я не сомневался. Косарь вообще был из тех людей, которые даже молчанием могут обложить тебя так, что потом хочется помыться.
Без него за столом стало больше места.
И меньше покоя.
Десятники меня знали. Не близко, слава богам, но достаточно. Видели в строю, слышали про засаду, про стрелу Косарю, про мой десяток, который опять вернулся почти целым. На лицах у всех было примерно одно и то же: полезный, но непонятный. А непонятное взрослые вооружённые мужчины не любят. Особенно если непонятное сидит рядом, пьёт их мёд и теперь вроде как стало равным.
Пьянка, как выяснилось, была пьянкой только для тех, кто смотрел снаружи.
На столе стоял мёд, хлеб, мясо, квашеная капуста, жареная рыба, лук и миска с чем-то, что, видимо, когда-то хотело быть кашей, но передумало. Кружки наполняли исправно. Тосты говорили тоже исправно. Только Берест пил мало, ел ещё меньше и смотрел так, будто у него не пир, а смотр оружия.
Это раздражало. Человек, который пьёт мало на пьянке, всегда опасен. Он потом всё помнит. Остальные хотя бы получают честное право утром сказать: “не было такого”. Берест такого права себе не оставлял.
— За нового десятника, — сказал он.
Кружки подняли.
Я тоже поднял.
— Чтобы держал людей.
Вот и весь тост. Без славы, чести и прочей звонкой дряни. Держал людей. То есть не ронял, не терял, не тратил по глупости.
Очень трогательно.
Выпили.
Мёд был крепкий, густой, с травами. После третьей кружки у человека появляется уверенность, что он ещё вполне разумен. После четвёртой — что разумными стали остальные. После пятой обычно начинается правда. А правда, как известно, вещь в хозяйстве опасная. Её лучше держать в сарае, на цепи и кормить через щель.
До пятой кружки Берест не дал дойти никому.
Он поставил свою, отодвинул миску и сказал:
— Теперь по делу. Сивак.
Вот так.
Налили человеку за звание, дали кусок рыбы, и сразу — по делу. На нормальных работах тоже любили под видом праздника устроить совещание, только здесь вместо протокола были ножи на поясах.
Сивак, широкий, седой в бороде, с надрубленным ухом, вытер пальцы о край стола.
Он был из тех людей, у которых даже сидение выглядит как оборона позиции. Шея короткая, плечи тяжёлые, глаза спокойные. С таким хорошо стоять рядом в бою и плохо спорить из-за последнего куска мяса.
— Люди живы, — сказал Сивак. — Двое с резаными руками, но держат. Один кашляет, до утра посмотрю. Если слабеть начнёт — к лекарю.
— Люди твои, — сказал Берест.
— Знаю.
И всё.
Не “люди плохие”, не “зелёные дурни”, не “этот боится”, не “тот ленится”. Люди — его. Значит, его головная боль. Десятник мог бить, учить, менять местами, ставить в задний ряд, ругаться, но не жаловаться сотнику на то, что ему достались живые люди с недостатками. Война, как выяснилось, не принимала претензий по качеству товара.
— Что не твоё? — спросил Берест.
Сивак почесал шею.
— Мыло.
За столом сразу зашевелились.
— Вот, — сказал кто-то с другого края. — Мыло.
— Новое? — спросил Берест.
— Новое, — сказал Сивак. — Дрянь. Люди чешутся. Шея красная, под ремнями красное, под кольчугой хуже. В бою начнёт чесать — дёрнется не туда.
— У меня двое кожу содрали, — сказал Кривец, худой десятник с одним белёсым глазом. Говорил он тихо, но почему-то все слышали. — Один ночью скрёбся так, что сосед решил — мышь в соломе. Чуть копьём не ткнул.
— Мыло заменю, — сказал Берест.
Не “посмотрим”, не “потом”, не “терпите”. Заменю.
И я вдруг понял, что он правда это запомнил.
Не красиво, не по-отечески, не потому что ему было жалко красные шеи. Просто боец, который чешется под кольчугой и думает о коже, а не о щите, — плохой боец. Плохой боец умирает сам и открывает соседа. Сосед тоже умирает. Потом десятник орёт. Потом сотник недосчитывается людей. Потом нужно кормить новых, учить новых, вооружать новых.
Мыло, значит.
Великая военная тайна.
— Что ещё?
— Левая серая кобыла захромала, — сказал Сивак. — Та, что под вьюк. Кузнец смотрел, говорит, может отойти, а может нет. На дальний выход я бы её не ставил.
— Замена?
— Нужна. Хоть старая, но ровная. Иначе сани встанут, а потом все будут вспоминать, как жалели одну клячу.
Берест кивнул.
— Запомнил. Кривец.