Он дошёл до двери и остановился.
— И вот что. Автор был бы кстати месяца два назад. Теперь, после вчерашнего, мне автор не нужен.
Я записал условие дословно, при нём, и подписал его фамилией Зотова, а не своей.
Тюрин догнал меня уже на улице, у самой землянки, и стоял, переминаясь, а папиросу так и не достал.
— Товарищ младший лейтенант. А если бы вы показали?
— Он бы отвернул раньше. Может быть.
— Тогда почему?
Ответить коротко я не мог, а длинно не имел права, и вышло у меня самое плохое из возможного — правда без объяснения: потому что если бы я показал, то завтра, когда меня здесь не будет, ты бы снова смотрел, куда написано. Тюрин выслушал, кивнул, сказал «понял» и ушёл, и я до сих пор не знаю, что он понял.
Донесение я писал ночью, на нарах, подложив планшет, и первую строку переписал четыре раза.
Строка была про меня, и написать её надо было так, чтобы читающий не смог ни пропустить её, ни зацепиться за неё. «Не показал» — мало: не показал по запрету, запрет законный. «Выполнил запрет» — тоже мало: выходит, что я запретом оправдываюсь. В четвёртый раз получилось так: видел раньше ведущего на несколько секунд, не передал и не показал, потому что не имел права; считаю, что цена запрета в этом случае — один заход противника по колее.
Слова «считаю» в моих листах до того не стояло ни разу, и вписал я его с тем неприятным чувством, с каким расписываешься за чужие деньги.
Вписал, оставил и полночи потом думал, что зря. К утру решил, что не зря: всё прочее в донесении можно проверить руками, а это нельзя, и пусть будет видно, где кончается проверяемое и начинается моё мнение. Спрятал бы это — спрятал бы заодно и всё остальное.
Донесение ушло седьмого. Бумага пришла двенадцатого, подписанная восьмым, и не давала мне ничего и ничего не отнимала: управление ВВС фронта сохраняло прикомандирование младшего лейтенанта Соколова при группе офицеров Генерального штаба для сбора и проверки боевого опыта в частях фронта, без права отдачи распоряжений их личному составу, до особого распоряжения.
Ни звания. Ни должности. Ни своего полка.
Я прочёл этот лист трижды, и на третий раз он сказал то, что говорил с самого начала: меня оставили за метод, который не сработал, — и только потому, что я написал о нём раньше, чем это написали про меня.
В тот же день догнало письмо от матери — треугольник, отправленный в декабре, с двумя зачёркнутыми строками и одной дописанной чужой рукой. Мать писала про снег, про то, что младшая болела и выправилась, и спрашивала, куда теперь писать. Адрес старого полка был больше не мой, штабной — тоже не мой, этой части я не принадлежал вовсе; я написал ей адрес школы, зная, что к тому времени, когда письмо туда придёт, меня в ней, скорее всего, не будет.
Внизу казённого листа Левшин приписал от руки три слова:
«Условие Зотова — проверить».
Глава 5
«Обратный адрес»
Площадку перенесли на двенадцать километров западнее.
Я узнал об этом на попутной полуторке, у самого поворота, где раньше сворачивали к нам, а теперь сворачивали к складу горючего; шофёр сказал только, что лётчиков тут нет с конца января и что дорога дальше есть, но плохая; куда именно они ушли, он не сказал, а я не спросил. Место, к которому я мысленно ехал восемь дней, перестало существовать, пока я его вспоминал, и это было первое, что полк сообщил мне о себе.
Дошёл я туда по следу от полуторок: другого свежего следа на той дороге не было.
Дошёл я до неё к четырём и первые полчаса никого не искал, а стоял в стороне и смотрел, как работают.
Работали не хуже, чем при мне, и не лучше. Работали иначе.
Мелочи, которые я за полгода перестал замечать, вылезли все разом: чехлы снимали по двое, а не по одному, как у нас; заглушки складывали в ящик, а не втыкали в снег; на прогреве стоял человек с часами и что-то отмечал.
Про часы я спросил первым делом, и оказалось, что это Лунин завёл в мае, после того как я уехал, и завёл потому, что ему надоело спорить, сколько кто грел.
То есть за полтора месяца без меня в полку появился один новый порядок, и появился он не из бумаги, а из того, что человеку надоело.
Новая площадка оказалась лучше старой: длиннее, ровнее, с обвалованными стоянками вместо голого поля и с двумя землянками вместо одной.
В землянке пахло сырой овчиной и подгоревшим пшеном, а от входа тянуло так, что у порога стоял иней.
Гришина я нашёл у второй.
Он не удивился и не обрадовался — посмотрел, отметил, что я похудел, и сразу спросил, надолго ли. Я сказал, что на неделю. Он сказал: «Ага», — и повёл показывать хозяйство, и это было точно то, чего я хотел и о чём не решался просить: не разговор про меня, а работа при мне.
Машин в эскадрилье было девять. Лётчиков двенадцать, из них четверо прибыли в январе.
— Твоё звено где?
— Твоего звена нет, — сказал Гришин. — Есть первое и второе. В первом Ерохин ведёт пару, Клюев с ним ходит. Гуськова я отдал во второе, к новым, — он у меня теперь за трезвого.
— За трезвого?
— Он им показывает, как садиться. Молча. Слов у него нет, а посадка есть.
Ерохин прилетел через час, сел длинно и аккуратно и вылез, стягивая шлем. За полтора месяца он стал тише: раньше спрашивал сразу, теперь сначала смотрел.
— Товарищ младший лейтенант.
— Здравствуй, Павел.
Он подал руку, и на этом всё личное кончилось. Дальше он стал докладывать: сколько раз ходили, куда, что видели, где не сошлось. Докладывал он не мне — у меня не было ни должности, ни права, — а просто вслух, как докладывают, когда в голове это уже сложено и его надо кому-нибудь выложить.
Клюев подошёл позже, независимо, и первым делом спросил не про меня.
— Товарищ младший лейтенант, а вот у нас спор. Если ведомый сзади и выше и я его спрашиваю после вылета — а он не помнит, откуда пришли. Он врёт или он правда не помнит?
— Он правда не помнит.
— Вот. — Клюев обернулся куда-то в сторону, будто там стоял его оппонент. — А Ерохин говорит, что врёт.
— Спрашивать надо на стоянке. После ужина поздно. Пока не слез.
— На стоянке. — Он подумал. — Понял.
Он спрашивал своего ведомого после каждого вылета — сам, полтора месяца, без меня и без напоминаний, — и уже дошёл до вопроса, который в моей тетради не стоял: почему ответ иногда пустой. Дошёл собственным путём и на полтора месяца позже, чем дошёл бы со мной.
За это, если считать честно, полк заплатил полутора месяцами.
Условие Зотова я привёз с собой и в первый же вечер попросил у Гришина один вылет — пару, полчаса, чтобы посмотреть, как это ложится на Яки.
— Зачем? — Гришин смотрел в список машин. — У нас ведомый место держит. Всегда держал.
— Вот поэтому. Если условие верно, у вас его не должно быть видно вовсе.
— То есть ты просишь полчаса, чтобы не увидеть ничего.
— Да.
Он подумал, вписал вылет и вслух посчитал, во что мне это станет: полчаса он снимал с ввода двух январских, и снимал у них, у себя не тронув ни минуты.
Мы слетали девятнадцатого, после обеда, и ведомым мне дали Клюева.
Я нарочно взял набор поэнергичнее, чем брал бы для дела, — так, как брал бы Зотов на своих машинах, когда торопится. На Яке это оказалось незаметно. Клюев стоял сзади и выше, и место своё держал, и когда я на середине набора добавил ещё, он добавил тоже и остался, где был.
Я повторил дважды, оба раза с полными баками, и оба раза получил одно и то же.
На третьем заходе я стал считать, через сколько он отзывается на мою прибавку. Выходило меньше секунды, и считать было, в сущности, нечего: он не догонял, он просто шёл.
Дальше я сделал то, чего делать не собирался, и по сей день считаю это лучшим, что придумал за ту зиму, хотя придумал случайно.
Я убрал наддув до того, что машина стала тяжёлой и вялой, — не до отказа, а до того состояния, в каком у Зотова она была на полной заправке всё время. И пошёл вверх так же, как шёл до этого.