— В предписании написано: к старшему офицеру группы Генерального штаба при штабе фронта. Фамилии там нет.
— И у меня нет. — Сержант обошёл машину и открыл дверцу. — У меня путевой лист и срок прибытия. Кого везу — записано. К кому везу — не записано. Не первый раз.
— И часто так?
— Третью неделю вожу. — Он придержал дверцу. — Вы четвёртый.
Уже садясь, я услышал за спиной:
— И чтоб всё, что при вас, было при вас. Там сказано — в полном объёме. Потом не объяснитесь.
Строя не было.
Гришин стоял у КП с двумя новыми и не мог их бросить посреди разговора. Ерохин был на стоянке, за капонирами. Клюев бежал от землянки без шапки, наискось через поле, и не успевал: шофёр уже отпустил сцепление, и «эмка», буксуя задом, выползала на дорогу.
Три листа остались у Гришина в планшете, и убрал он их туда при мне, не сказав ни когда отдаст, ни кому.
Спрашивать было поздно и незачем: пока звено за ним, листы его, а не мои, и это было правильно.
Считать, сколько дней они там пролежат, я начал сам, не заметив, и бросил на четвёртом.
Лунин поднял руку у второго капонира — коротко, до плеча, — опустил и вернулся к капоту раньше, чем мы дошли до поворота.
На повороте сзади дали газ.
Мотор вышел на средние обороты и держался на них дольше, чем держат при обычной пробе. У плоскости, засунув руки в рукава нового полушубка, стоял человек, которого утром привезла полуторка.
Глава 2
«Полная тетрадь»
Часовые стояли и у моста, и на околице, и останавливали нас у моста и на околице, но узнал я село со штабом фронта по другому: на въезде нам два раза показали рукой, куда не сворачивать, и ни разу — куда ехать.
Ничего похожего на штаб в нём не было. Изба, за ней другая изба, длинное деревянное здание школы с наполовину заколоченными окнами, за школой сараи, а между сараями крытая машина с антенной и человек в валенках, который сматывал в бухту телефонный кабель и придерживал его зубами, потому что рукавицы мешали. Провода уходили от школы во все стороны низко, на кольях и на воткнутых в снег жердях, и все они, сколько их ни было, сходились в одну точку.
Сержант сдал меня в сенях человеку с воспалёнными глазами, получил отметку на своей бумаге и уехал, не прощаясь, потому что прощаться нам было не за что: он довёз четвёртого и мог ехать за пятым.
В сенях оказалось холоднее, чем на улице, зато не мело. Вдоль стены стояла лавка, на лавке сидели трое: интендант в новом полушубке с папкой на коленях, немолодой батальонный комиссар, спавший сидя и прямо, как спят люди, которых будят по нескольку раз за ночь, и капитан-артиллерист с прибинтованной к телу поверх шинели правой рукой. Меня посадили четвёртым, и это было единственное место за двое суток, где счёт «четвёртый» означал очередь, а не должность.
Я просидел три часа с четвертью, и за это время понял про штаб фронта больше, чем за все двое суток дороги: здесь никто никуда не бежал, но и никто нигде не задерживался: отдал бумагу, забрал другую, вышел.
За это время мимо прошли, наверное, человек тридцать, и почти все они шли не туда, куда смотрели: на ходу читали, на ходу застёгивались, на ходу договаривали начатое в другой комнате, в спину идущему впереди. Дважды выносили ведро с окурками. Один раз мимо провели связиста с катушкой, катушка задела мой вещмешок, и я придержал его коленом.
Пахло махоркой, сырым валенком и тем особым кислым теплом, какое стоит в помещении, где давно живут одетыми и не открывают окон.
Ни один из тридцати не спросил, кто я и зачем сижу, и к третьему часу я перестал поднимать голову на входящих, потому что входящие всё равно шли мимо, и каждый раз, пока дверь была открыта, по ногам тянуло с крыльца.
Писарь вышел за мной около одиннадцати вечера, прочёл мою фамилию с бумаги, а не назвал, и повёл коридором мимо классов, в которых вместо парт стояли столы, а вместо школьных карт на стенах висели другие. В третьем классе от угла было теплее и тише, чем во всём здании. Там из двух сдвинутых школьных парт был собран стол, слишком низкий для взрослого человека, и сидевший за ним держал локти выше, чем привык.
Майор был выше среднего роста, лет под сорок, с тёмными волосами, в которых проседь шла полосой ото лба, минуя виски. Тёмно-серые глаза за весь вечер так и не задержались на моём ордене.
— Соколов? — Он не встал. — Левшин Илья Матвеевич. Садитесь. Тетрадь.
Я достал тетрадь из вещмешка, развязал бечёвку, снял клеёнку и положил на парту.
На парте уже лежало другое: две тонкие папки, развязанные, и в них листы, которые я узнал бы по любому углу, потому что сам их подписывал двадцать пятого декабря, стоя, в землянке, при коптилке, чужой ручкой, которую потом пришлось возвращать писарю полка. Копии. Порядок пары, разборы, зимние карточки. В двух экземплярах, набело.
Левшин достал складной нож, раскрыл его и стал чинить карандаш — не торопясь, длинными движениями от себя, роняя стружку на парту рядом с папками и не сдвигая её.
— Открывайте на середине. Всё равно где.
Я открыл.
Он не читал. Он смотрел на разворот, как смотрят на фотографию. Потом положил карандаш поперёк страницы и повёл им по левому полю.
— Это техник. — Ноготь остановился на строке про масляный отстой. — Печатные буквы одинаковой высоты, цифры крупнее слов. Учился писать по чертежу.
Он перевернул четыре листа назад.
— Это командир. Строчки к концу заваливаются вниз, а начало каждой ровно под предыдущим: писал стоя, на весу, держа тетрадь на планшете.
Ещё разворот.
— Это третий. — Карандаш остановился и дальше не пошёл. — Мелко, с наклоном влево, правит сам себя чаще всех. После двадцать девятого ноября его нет ни на одной странице.
— Четвёртого декабря, товарищ майор.
— Я не спрашивал когда. Я сказал, что его нет.
Он перевернул тетрадь на последние записи, посмотрел и закрыл её.
— А это вы.
Я ждал вопроса «как» и приготовил на него три ответа, из которых два были правдой. Вопроса не последовало.
* * *
Работа началась на следующее утро и на победах не задержалась.
В третьем классе от угла топили лучше, чем в остальной школе, но окно было заложено мешками только до половины, и от верхней половины тянуло так ровно и постоянно, что к полудню у меня заломило правое ухо. Есть нам принесли один раз, в двенадцатом часу: пшённую кашу в двух мисках и хлеб, разрезанный прямо на парте тем самым ножом, которым Левшин чинил карандаш. Он вытер лезвие о газету и сложил нож, не сказав про еду ничего.
Левшин читал с карандашом, и первое, что он сделал, — провёл черту вдоль всей страницы, где были сведены итоги за август: сколько вылетов, сколько встреч, сколько сбитых.
— Это уберите.
— Это результат.
— Это чужая работа. Сбитых считают не у меня, и считают их люди, которым за счёт отвечать. Мне нужно то, чего у них нет.
— Чего у них нет?
— Случаев, когда ваш порядок не сработал. — Карандаш остановился. — Три штуки. Разных. Не «нам не повезло».
В коридоре второй раз пронесли ведро.
— Первый — семнадцатое июля. Ведомый Хромов. Пара была, дистанция была, всё было по порядку. Он поймал зажигательную в бак на выводе, сел горящим на своё поле и умер утром. Порядок не отменяет попадания. Я это записал, но записал как потерю, а не как предел.
Левшин пометил на полях одну букву и не спросил ни про ожоги, ни про то, сколько Хромов прожил до утра, — а я приготовился отвечать и на это, и молчание вышло длиннее, чем сам ответ.
— Второй.
— Четвёртое декабря. Дёмин. К тому времени пара работала у нас полгода и работала одинаково: вторая пара всегда прикрывала выход первой. Немец это выучил. Он бил не по машине, он бил по месту, где вторая пара обязана быть. Дёмин успел передать группу и не успел выйти сам. Его нашли за оврагом, в двухстах метрах от машины, лицом к нашей стороне.