Он подумал и ответил, что не уверен и что говорит только то, что видел дважды. Кто у них это придумал, я тогда не знал и знать не мог, и вписал в лист не догадку, а то, что видели трое.
Показал лист Гришину. Он читал его дольше, чем читал от меня что-либо за всё время, и спросил в итоге одно: сколько раз это было.
Я сказал: три, если считать по докладам всех троих.
И тут же поправился, потому что услышал себя со стороны: заходов было два, докладов три.
— Вот и считайте так, — сказал Гришин. — Два — не вывод. Два — повод смотреть дальше.
Он был прав, и я считал дальше, и за этим счётом провёл остаток июля.
За четыре дня на листе у меня стояло четыре строки, и все четыре легли в одну сторону.
Пятого их подняли раньше нас, и они стояли выше. Шестого взяли того, кто держал число точнее всех. Седьмого, когда мы стали смотреть, а не считать, им стало некуда бить.
Восьмого они перестали бить по тому, кто говорит, и начали бить по тому, кто смотрит.
Четвёртую строку я перечитал несколько раз и оставил как есть, без толкования: толковать её было рано, а не записать нельзя.
Я предложил вписать в лист, что предложение внёс Ерохин.
— Вписывайте, — сказал Гришин. — Мне это не поможет и ему не повредит.
Ночью я достал из стола апрельскую бумагу и перечитал её, уже зная, чего в ней нет.
По той программе машину проверяли там, где она лучше чужой: на своих высотах, в своём режиме, по своим отметкам. Всё правильно, и пункты эти писал я сам.
Вычеркнутый шестой был про то, когда проверку надо прекращать. Я писал его про завод.
К вечеру Лунин поднял ту, которую обещал к ночи шестого и не поднял. Исправных стало десять.
Ерохин пришёл под утро, посмотрел на четвёртую строку и спросил, что я с ней собираюсь делать.
Я сказал, что пока ничего.
— Правильно, — сказал он. — Делать буду я.
Утром девятого Ерохин поставил в верхнюю пару Гуськова.
Я спросил зачем: верхняя теперь опаснее нижней.
— Потому и Гуськова, — сказал он. — Он один смотрит и не оборачивается.
Глава 27
«Узел»
Девятого нам дали другие ориентиры.
Прежние держались с пятого: роща углом и мост. Новые лежали правее и дальше. И возвращаться от них полагалось с юга, а не с юго-запада, как ходили всю неделю.
Гришин на вопрос ответил одной фразой: где приказано, там и ходим. Второй раз не спросил никто.
Аттестат мой лежал в штабе дивизии, довольствие шло по нему же, и всё это работало ровно до той минуты, когда что-нибудь надо было решить.
За неделю таких минут случилось три.
Первый раз — когда понадобилась машина, чтобы съездить на соседнюю площадку за нашей севшей: машину дают по заявке, заявку подписывает начальник штаба, а прикомандированный заявок не подаёт. Съездил Лунин.
Второй — когда я попросил у писаря копию суточного донесения: копия положена тому, кто в списке, а меня в списке не было. Донесение мне читал вслух Гришин, из своих рук, и это заняло у него четыре минуты, которых у него не было.
Третий — на третьи сутки, когда я не смог получить обед, потому что талоны выписывали по эскадрильям.
Всё три раза дело решилось за минуту и решилось потому, что люди вокруг были нормальные.
И все три раза я записывал себе не то, как решилось, а то, сколько это заняло у тех, кто решал.
Числился я в полку прикомандированным. Должности, которая давалась бы приказом, на этой площадке у меня не имелось.
Исправных с утра было одиннадцать: десять с вечера и одна, поднятая Луниным за ночь. Про неё он сказал, что она полетит. А он за неё не отвечает.
К восьми на площадке стало жарко. К девяти пыль поднималась от шага.
Оружейники работали в одних штанах. Воду держали в тени, под крылом.
Задачу в то утро ставили дважды.
Первый раз в семь — по вчерашнему району, с прежними высотами.
Второй раз в девять — район переменили, высоты оставили.
Между семью и девятью на площадке успели заправиться по первому варианту, потом перезаправиться по второму, и на этом потеряли двадцать минут и одну машину, у которой при второй заправке нашли подтёк.
Никто не ругался. Ругаться было не на кого: и первая задача, и вторая пришли по правильной линии, обе с подписями, и обе были нужны кому-то наверху, кто в семь ещё не знал того, что узнал к девяти.
Я записал это как есть, без вывода.
Вывод напрашивался, и вывод был не мой: между семью и девятью кто-то работал, и работал хорошо, иначе задачу бы не переменили.
Ерохин увёл шестерых в десятом часу. В верхней паре шёл Гуськов, поставленный туда утром и знавший, зачем.
Перед запуском он обошёл машину дважды. Второй раз — уже в шлеме.
Так он делал каждый раз с апреля. За это над ним не смеялись.
Наземная стояла у края рощи, в тени, на двух ящиках. Провод уходил в землянку. Там он путался под ногами у всех.
Рядом стоял складной стул. За четыре дня на него не сел никто.
Место моё было у наземной, рядом с Гришиным. Он держал наушник у левого уха. Второй висел, и в него было слышно мне.
Солнце к этому часу зашло нам за спину. Полоса лежала белая.
Стояли мы так с пятого числа. За эти дни сложилось само собой: он слушал и говорил, я слушал и молчал.
Слова доходили через одно. Голоса — почти все.
Задача была прежняя: держать своих под прикрытием назначенное время и не пускать к ним чужих.
Времени назначили час двадцать. Горючего на час двадцать хватало впритык. Это знали все.
Первые двенадцать минут в эфире было пусто.
Пусто в такие минуты — это не тихо. Это когда говорят не наши.
Потом пошли первые минуты, и шли они обыкновенно.
Потом сделалось ясно, что их там много. Не по докладам — по тому, как быстро люди перестали договаривать фразы.
Потом Клюев сказал, что двое отваливают вниз и вправо.
И тут я узнал это — не понял, не сообразил, не догадался, а узнал сразу и целиком, как узнают за стеной знакомый голос, ещё не разобрав ни слова: Клюев назвал, куда пошли двое, и не назвал, что делает вторая пара, значит, вторая стояла, а пятого вечером я рисовал это на обороте листа, две ладони, уход и возврат, и рисовал так скверно, что пришлось подписывать под каждой словами, — и вот теперь, слушая Клюева, я видел свои же кривые ладони, и рот у меня был открыт, а сказать было нечего, потому что говорить в эфир мне было не положено ни в эту минуту, ни в какую другую.
Я сказал Гришину два слова: не отход.
Он не переспросил и не посмотрел.
Взял микрофон и сказал: не отход, ждите оттуда же.
Пять слов. С моими двумя — семь.
Между тем, что я узнал, и тем, что это ушло в воздух, прошло секунды три.
В шестёрке услышали. Ерохин ответил одним словом.
К этому времени пара уже возвращалась. Тем же путём, каким ушла.
Била она не по Ерохину. По верхней паре.
По той машине, которая в ту минуту смотрела вниз.
В наушнике щёлкнуло. Потом чей-то голос без слов.
Потом Ерохин: «Верхний, вниз».
Поздно.
* * *
Гуськов сказал два слова: «Есть попадание».
Потом восемь секунд не было ничего.
Потом одно слово: «Масло».
Гришин посмотрел на меня, а я смотрел в землю.
Прикрытие Ерохин собрал сам, не спросив ни земли, ни меня, ни Гришина.
Клюева он поставил над Гуськовым, ведомого Гуськова — справа и выше, вторую пару развёл уступом, а себя поставил сзади и ниже.
Шестеро: один битый и пятеро вокруг.
Гуськов тянул прямо и на малых, иначе идти он не мог — радиатор был пробит. На малых манёвра почти нет, а дать больше — заклинит.
Течь была небольшая, иначе бы он не дошёл.
Двадцать две минуты.
Столько он шёл от того места, где его достали, до нашей полосы.
Расстояние потом посчитали по карте: выходило меньше, чем за двадцать две минуты проходит машина.
Значит, он шёл не по прямой. Значит, обходил.