Вопрос был правильный и задан правильно.
Я ответил, что мог бы, если бы видел один раз.
И что вчера видел с полутораста метров, а не по докладу и не с чужих слов. Он записал это — первое, что записал за весь разговор, — и посмотрел на Левшина.
Левшин ответил одной фразой, и фраза была не мне.
— Донесение это я читал в январе. Оговорка там стояла правильная.
Тогда офицер перевернул страницу назад, на предыдущую, и назвал фамилию.
— Ланге.
Фамилия была короткая и ничем не примечательная.
Два года у меня в бумагах на этом месте стояло слово «противник».
— Он? — спросил офицер.
Я сказал: по полосе — он; по остальному не знаю и утверждать не буду.
Офицер закрыл блокнот, убрал его в полевую сумку и застегнул клапан.
Дал мне подписать лист, на котором было записано четыре строки моих слов, и предупредил, что говорить об этом я не должен ни с кем, включая командира полка.
Я подписал.
О пленном не было сказано ни слова, и я не спросил, и до сих пор думаю, что не спросить было единственным, что я в тот день сделал правильно. На обратной дороге Левшин ехал со мной до развилки и говорил о другом: что скоро начнут собирать боевой опыт по частям, что бумаги пойдут по команде и что моя, вероятно, пойдёт без фамилии.
Я сказал, что это неважно.
Он повернулся ко мне всем корпусом, чего за ним не водилось, и ответил, что важно, и что я это пойму не сегодня. Потом, уже вылезая, сказал не оборачиваясь: что за это время я научился отдавать чужое, а своё отдавать так и не научился, и что эти две вещи ближе одна к другой, чем мне кажется, и что август покажет.
* * *
На площадку я вернулся в третьем часу.
Ерохин поднимал шестёрку.
Меня он не ждал и ждать не должен был.
Задача та же. Ориентиры те же.
Наблюдателей назначили двоих. С промежутком.
Гуськов шёл вторым: масляный радиатор привезли накануне, Лунин с техником поставили его за ночь и к утру опробовали на месте.
Тюрин шёл третьим и на этот раз с земли не снимался.
Я стал у последнего капонира и смотрел, как они рулят.
Всё, что я узнал за сутки, лежало у меня в голове и не годилось ни для чего из того, что сейчас делалось на полосе.
Имя было. Блокнот был. Сходились даты.
А наверху от этого не менялось ничего.
Там менялось от двух строк, написанных коряво, огрызком карандаша, на планшете.
И от того, что вниз смотрят двое и смотрят не разом.
Кто это придумал в июле, наверху не спросят и в августе.
Двоих наблюдателей с промежутком придумал Гришин, и я не знаю до сих пор, прочёл он мою последнюю строку или дошёл своим счётом.
Спросить я не спросил. Незачем.
Если он дошёл сам, спрашивать обидно. Если прочёл — обидно вдвойне.
А в бумаге у меня стояло только то, что было.
Они ушли. Я стоял и слушал, как уходит звук.
Считал по привычке. Шесть.
Считать теперь было легче: я знал, как это выглядит сверху.
Шесть точек, и одна идёт ровнее прочих, и это тот, у кого машина сутки как из ремонта.
Больше меня наверх не пускали ни разу, и я об этом не просил.
А про август я думал каждый день до самого августа.
Глава 29
«Без фамилии»
Двадцать пятого вечером Левшин объяснил, зачем посылают меня, а не кого-нибудь другого, и объяснил так, что я потом три дня к этому возвращался.
— Вы туда едете не проверять. Проверяющих у них было четверо за полгода.
— А зачем?
— Затем, что вы единственный, кто может приехать и ничего не сказать.
Я не понял и сказал, что не понял.
— У проверяющего есть право говорить, и он им пользуется, потому что иначе непонятно, зачем он приехал. И через сутки в полку знают, чего от него ждать, и показывают ему то, что он хочет увидеть. — Левшин собрал бумаги. — А у вас права нет. Вам его не дали нарочно.
— И что мне делать?
— Сидеть и смотреть. Три дня. Ничего не поправлять, даже когда захочется. Особенно когда захочется.
Он сказал это, не глядя на меня, и добавил уже у двери:
— Захочется на второй день, к вечеру. Так у всех.
Захотелось на второй день, к вечеру.
Двадцать шестого июля меня отправили в чужой полк смотреть, как там ходят.
Полк стоял в сорока километрах. Площадка такая же, только полоса вдоль дороги и пыль садится хуже.
Машин у них было четырнадцать. Больше, чем у нас, и я на это посмотрел дважды.
Молодых больше половины. Пополнение пришло в июне и второй месяц воевало.
Никто меня там не ждал и никто мне не обрадовался.
Командир полка спросил, что я буду делать. Я сказал: сидеть и смотреть.
— Смотрите, — сказал он и ушёл.
Проверяющий, которому рады, проверяет плохо. Это я к тому времени уже знал.
Спал я у них в землянке связистов, на топчане, и слышал всю ночь, как работает движок. На довольствие меня поставили по аттестату, и ел я со штабными, в последнюю смену.
Ходили они по нашим двум строкам.
Никакой бумаги из армии к ним не приходило. Бумага была ещё не готова.
Строки привёз лётчик, лежавший в одном госпитале с нашим Никитиным.
Никитин сказал их вслух, по памяти, а тот записал на обороте справки и привёз в свой полк. Так они у них и ходили: без номера, без подписи, со слов человека со сломанной ногой.
Кто их написал, там не знали. Спрашивали у меня дважды. Я оба раза ответил, что не я.
Начал я у них с того, что попросил журнал наземной станции за последние десять суток.
Мне его дали не сразу и дали неохотно, и я понял почему, когда открыл.
Журнал вёлся через день. В пропущенных сутках стоял прочерк и подпись.
Спрашивать я не стал: спрашивать было не у кого и незачем, а прочерк объяснялся просто — человека на станции хватало не всегда, и когда не хватало, его снимали на другое.
Я переписал себе те дни, что были заполнены, и получил семь суток из десяти.
По семи суткам считать можно. Не хорошо, но можно.
С этого и начал.
Первый вылет дали двадцать шестого после обеда.
Я стоял у их наземной и слушал чужие голоса, и в первый час не различал ни одного. В журнале голоса тоже не различали: писали, что сказано, и время, а кто сказал, ставили не всегда. За десять суток одно и то же «вижу» стояло то за ведущим, то без фамилии, то вообще между двумя строками.
Я выписал реплики отдельно и оставил возле каждой пустое место.
Группа прошла вдоль дороги, отвернула влево и вернулась тем же порядком. Верхняя держалась над нижней, нижняя её видела. В эфире дважды спросили место, один раз ответили не сразу. Больше за весь вылет ничего не произошло.
На земле ведущий сказал молодому, который ответил поздно, повторить маршрут. Тот повторил до поворота и замолчал.
— Дальше?
— Влево.
— Это я и без тебя знаю. Где ты был?
Молодой показал рукой не туда. Ведущий заставил повторить ещё раз и ушёл. Голос его я поставил в первой пустой строке.
Второй вылет был двадцать седьмого утром и тоже прошёл ровно. Теперь я различал троих. Четвёртого дежурный у станции назвал сам, когда тот попросил повторить высоту.
Маршрут был прежний. Вдоль дороги, левый разворот, обратно над площадкой. С земли получалось просто: пока машины шли прямо, верхняя лежала на чистом небе; в развороте она опускалась к дороге и на несколько мгновений сходилась с нижней. Потом пары расходились снова.
Я открыл старые записи. В четырёх заполненных сутках из семи перед возвращением стояли рядом три короткие отметки: нижняя не видит; верхней ниже; левый разворот. В двух порядок был другой. В одной стояли только время вылета и посадки.
Этого хватало, чтобы смотреть третий.
Его дали во второй половине дня. Пыль после взлёта ещё держалась над полосой, когда группа вышла к дороге. Я видел её сбоку: нижняя шла на фоне земли, верхняя — выше и чуть сзади. До первого поворота расстояние между ними не менялось.