От моего присутствия за два месяца изменилась одна строка: приёмка вместе с военпредом прошла крепёж на девятнадцати машинах, и на одной нашли трещину.
Строку эту я потом читал в разных бумагах четырежды и каждый раз узнавал не сразу: в двух местах её сократили, в одном приписали к чужому пункту, а в четвёртом она стояла целиком и без фамилии, и вот этому я обрадовался.
Сама же работа за эти два месяца выглядела вот так.
Я приходил к семи, стоял у стапеля, смотрел и записывал, что делают руками, и раз в три-четыре дня спрашивал одну вещь. Ответы записывал дословно, с фамилией и датой, а вечером переносил в лист. За январь и февраль набралось сто девять таких записей.
Из ста девяти в дело пошло восемь.
Остальные не были ни глупыми, ни ложными — они были ничьи. Человек говорил правду про свой стык, свою заклёпку, свой ключ, а положить эту правду было некуда: она не касалась ни одной графы ни в одной форме, и человека, который отвечал бы за такие правды целиком, на заводе не имелось. Военпред отвечал за приёмку, старший мастер за участок, Руднев за эксплуатацию. За то, что человек знает руками и не умеет назвать, не отвечал никто.
Восемь из ста девяти — это, если считать честно, семь процентов с небольшим.
Посчитал я это уже в марте, в поезде, и посчитал зря: цифра ничего не объяснила, а настроение испортила на двое суток.
Этого было мало для гордости и вполне достаточно, чтобы не считать зиму потерянной.
* * *
Карцев приехал двадцать первого, и я узнал о нём раньше, чем увидел.
С утра пришло распоряжение: создаётся временная учебно-войсковая группа. Люди, машины, срок. Командир — майор Карцев, Алексей Николаевич.
Мы с Гореловым сидели в конторе и читали список.
Фамилий было девять. Наших двух в нём не было.
— Значит, домой, — сказал Горелов.
Он произнёс это ровно, но я видел, как он сложил перчатки и как потом их переложил.
Список этот мы с Гореловым прочли трижды и на третьем чтении стали читать не фамилии, а то, что за ними стоит.
Четверо из девяти вышли из одного запасного полка и, значит, летали по одной программе. Двое — из другого. Трое — поодиночке, и про них не было понятно ничего.
— Смотри, — сказал Горелов. — Если четверо из одного места и все четверо делают одну ошибку, это не они. Это программа.
— А если разные?
— А если разные — тогда это мы будем виноваты, что не научили.
Он был прав в обе стороны, и мне это тогда показалось остроумным, а через год я понял, что он мне за полминуты изложил всё, ради чего я потом полтора года писал листы.
Карцев вошёл в четвёртом часу.
Невысокий, лет тридцати пяти, в сапогах, забрызганных до колена; шёл он с аэродрома пешком, хотя за ним посылали машину. Не поздоровался. Сосчитал нас, потом посмотрел на стол.
— Кто из вас писал про землю?
Мы встали.
— Оба.
— Кто первый?
— Он, — сказал Горелов.
— Он, — сказал я. — Про землю первым сказал он.
Карцев посмотрел на нас, потом на стол, потом опять на нас.
— Ясно, — сказал он. — Садитесь.
Он снял фуражку, положил её на стол козырьком к себе и один раз коротко провёл ладонью по волосам.
Он вынул из планшета тот самый список девяти фамилий, положил перед собой и накрыл ладонью.
— Соколов. Вы просились в полк.
— Так точно.
— Не отпущу.
Горелов рядом чуть повернул голову и опять уставился в пол.
Я молчал.
— Объясняю. — Он не убирал ладони. — У меня девять человек, из них шесть и на ЛаГГе-то не летали, а машин новых пока нет ни одной. Первые пойдут с конвейера летом, воевать на них — ещё позже.
Люди и машины. Именно это Руднев назвал шестнадцатого, и вот оно вошло в комнату и село напротив.
— Ваша бумага говорит, что переучивать надо на земле и что проверять должен не автор. Хорошо. Вот и проверим — на моих людях и без вас в каждой кабине.
— Разрешите одно условие.
— Не разрешу, но говорите.
— Если оно не сработает, я хочу знать, на чём именно. Не «не пошло», а на какой строке.
— Это не условие, это работа. — Карцев положил ладонь на список. — Записывать будете сами, а докладывать — Горелов. Я вас не в помощь беру. Я вас беру, чтобы посмотреть, работает ли ваша бумага, когда вы стоите в стороне и вам нельзя вмешаться. Если работает — пойдёт дальше. Если нет — я её порву, и вы поедете в свой полк.
— Согласен.
— А вас, Горелов, — Карцев повернулся, — беру строевым. Инструктором. У вас на ЛаГГе больше всех из тех, кого мне дали.
— Есть.
— И вот что. Техников мне не додали четырёх. Так что первые две недели ваши люди будут ковыряться в машинах сами, и если вам это не нравится — мне тоже.
— Теперь главное.
Он снял ладонь со списка, но так и не заглянул в него.
— Первый учебный вылет поведёт не старший по званию. И не тот, кто это придумал. Кого поведу — скажу за час до вылета, и никто из вас двоих заранее не узнает.
— Почему? — спросил Горелов.
— Потому что если ваша бумага работает, — сказал Карцев, — то ей должно быть всё равно, кто её выполняет. А если не всё равно — я хочу это увидеть до боя, а не после.
Глава 10
«Пять минут»
Машину нам дали одну, и первым на ней должен был лететь неизвестно кто.
Площадка лежала на дальнем краю заводского аэродрома: полоса, барак, навес на четырёх столбах и стол под навесом, за которым помещалось шестеро из одиннадцати. Двадцать второго мая Карцев собрал нас там в первый раз и не сказал ничего, кроме сроков: наземная работа — до конца месяца, лётная — сколько дадут машину, готовность людей — к началу июля.
Людей было девять. Мы с Гореловым были десятым и одиннадцатым, но в списке нас по-прежнему не значилось, и это выяснилось в первое же утро, когда старшина принял аттестаты ровно на девятерых, а на нас двоих у него не оказалось ни бумаги, ни строки, куда её положить.
Из девяти четверо пришли из запасного полка, трое — из частей, снятых с фронта на доукомплектование, и двое, включая Мещерякова, приехали поодиночке, по вызову, из полков, которые продолжали воевать без них. Общего у них не было ничего, кроме того, что все девять умели летать на чём-то другом.
Машину выкатывали в восемь и уводили в шесть. Она была та самая, заводская, с круглым носом, и до нас на ней летал один испытатель, которого мы видели трижды и ни разу в лицо.
Инструкцию Руднев привёз на третий день — три листа выписки, отпечатанные на машинке с западающей «д», и внизу подпись человека, которого никто из нас в лицо не знал.
Он прочёл ограничения вслух, все подряд, ничего не выделяя голосом. Их было четырнадцать: про масло, про обороты, про высоту, про юбки капота, про запуск в жару, про то, чего нельзя делать в первые минуты после запуска. Тринадцать я успел записать. На четырнадцатом перестал писать и стал слушать.
— На взлётном режиме непрерывно — не более пяти минут.
В конце стола хмыкнули. Пять минут — это много; в учебном полёте столько никто и не держит.
— В учебном — много, — согласился Руднев. — В бою — ровно столько, сколько нужно, и ещё две.
К полудню доска стола нагревалась так, что на неё нельзя было положить голый локоть, и с полосы всё время тянуло сухим; лист приходилось придавливать карандашом, иначе его уносило под навес.
Я спросил, кто считает.
— В кабине — никто, — сказал Руднев. — Часы у вас свои, по ним и считайте. Прибора, который посчитает за вас, нет и не будет.
— Тогда чем это ограничение держится?
— Тем, что после посадки механик спросит, сколько вы держали. Ответите — он запишет. Не ответите — спишем мотору всё время, что вы летали, и он пойдёт на осмотр.
Мещеряков, старший лейтенант с самым большим налётом из девяти, спросил, что будет, если ответить неправду.
— Ничего, — сказал Руднев. — В том и беда. Свечи на этом моторе отказывают и сами по себе, через десять-двадцать часов, и по одной свече вам никто ничего не докажет. Поэтому и надо знать, что вы с ним делали. Иначе всякий отказ у нас будет одинаковый, и лечить мы его будем наугад.