Горелов слушал это, стоя за спинами, и сказал одну фразу, которую я потом вставил в занятия.
— На земле это всё легко. В бою у него под левой рукой газ, шаг, юбки, маслорадиатор и вторая скорость. Пять рычагов. Минуты будут шестым.
Мещеряков воевал с июня сорок первого и держал бы этот режим не лучше и не хуже меня; мотор считал бы одинаково обоим.
Наземную часть я переписал за два вечера, и в ней не осталось ни одного занятия, где человека учат управлять машиной.
Первое: найти на ощупь два прибора из шестнадцати — термометр головок цилиндров и термометр масла. Найти вслепую, сидя в кабине, с закрытыми глазами, за время, которое считает сосед.
Второе: назвать вслух, какой рычаг — газ, шаг или юбки, — куда и на сколько ты двинешь при трёх разных показаниях.
Третье, и оно оказалось самым трудным: сказать вслух, в какую минуту полёта ты передвинул рычаг вперёд. Сказать в кабине, вместе с движением руки, потому что на земле человек вспомнит что угодно, а в воздухе останется только то, что он произнёс.
Проверял не я. Бакулин проверял Дорохова, Дорохов — Мещерякова, Мещеряков — двоих следующих, и так по кругу, а я стоял в стороне у стойки навеса и записывал, кто сколько раз не нашёл прибор.
На третьем занятии Мещеряков подошёл ко мне.
— Товарищ младший лейтенант. Я четвёртый год летаю и третий мотор в этом году меняю. Я эти два прибора нашёл бы во сне.
— Нашли за девять секунд.
— Значит, нашёл.
— Дорохов нашёл за четыре.
Он подержал на мне взгляд и отошёл.
Двадцать девятого вечером Карцев вышел из барака с планшетом и сказал, что завтра первый вылет и что фамилию он назовёт за час.
Он назвал её в семь утра тридцатого, и это была не моя фамилия, не Горелова и не Мещерякова.
— Бакулин.
* * *
Бакулину было двадцать. Он выпустился в марте, в группу попал последним и на ЛаГГе имел одиннадцать часов.
Он сказал «Есть» раньше, чем успел бы решить, что чувствует, и пошёл к машине.
Карцев остановил его на середине.
— Не туда. Сначала к механику.
Механик был пожилой, в брезентовых рукавицах. Он взял часы в ладонь и держал их так до конца.
Бакулин запустил и прогрел. Дважды прерывал разбег. Взлетел с третьего захода.
Никто не проронил ни слова. Я смотрел на механика.
Двадцать две минуты. Посадка была плохая — с высокого выравнивания, с козлом.
Он вылез, снял шлем и пошёл к механику сам, никто его не посылал.
— Юбки открыл на разбеге, закрыл на кругу до второго деления. Взлётный держал от отрыва. Отпустил на развороте. Одна минута сорок.
Механик записал.
— Ещё раз брал?
— Нет.
— Всего одна сорок?
— Одна сорок.
Руднев потом сказал, что цифра почти точная: ошибся на восемь секунд в меньшую сторону. Я спросил, откуда это известно.
— Пока он над головой, слышно, когда убрал. Ушёл бы за круг — не услышали бы ничего.
Мещеряков сказал, что посадка была никуда.
— Никуда, — согласился Карцев. — Сажать его будете вы.
— А мотор?
— А мотор он мне вернул целым.
Горелов молчал весь тот день и весь следующий.
Третьего июня он подошёл ко мне утром, пока машину ещё не выкатили.
— Слушай. Мы с тобой проверили не то.
— Что проверили?
— Мальчишку. У него, кроме бумаги, ничего нет, вот он бумагу и сделал. Дай машину тому, у кого есть.
— Мещерякову.
— Мещерякову. И скажи ему три фразы вместо восьми занятий. Если он этого не умеет, я хочу знать это здесь. Здесь, а не на юге.
— Машина одна, — сказал я. — Сожжёт — сидим без машины, и я не знаю сколько.
— Знаю.
Карцев выслушал нас обоих и разрешил.
Три фразы Мещерякову сказал я сам.
— Мотор звезда. Тяжелее носом. Взлётный непрерывно не держать больше пяти минут.
Он всё повторил. Не сбился и в бумагу не заглянул.
Я стоял у стойки навеса и держал руки в карманах.
* * *
Взлетел он чисто, сразу и ровно, ушёл на круг и на круге не остался.
Пошёл вверх, развернулся, ушёл в разгон. Тень его прошла по столу, а через минуту прошла снова.
Он делал то, что умел, и делал хорошо: вираж, второй, боевой разворот, — и из виража вышел на той же высоте, на какой входил.
Внизу замолчали все. Механик держал часы и не отрывался от них.
Две минуты на часах механика. Три. Четыре.
— Сейчас, — обронил Горелов.
На пятой ничего не изменилось.
На шестой звук стал ниже и пошёл рвано.
Горелов посмотрел на свои руки и больше в небо не смотрел.
Машина качнулась и пошла со снижением. Он тянул к полосе, высоту не терял рывками, а отдавал её ровно, как отдают, когда ещё считают.
Из-под капота потянуло серым — не дымом, а гарью.
Сел он коротко и пробежал мало, и мотор дошёл до стоянки и стал сам.
Мещеряков вылез мокрый насквозь.
Механик подошёл первым.
— Сколько держали?
Мещеряков открыл рот. Закрыл.
— Я не считал.
Он вытер ладони о комбинезон. Они были в масле.
— Я дрался, — сказал он. — Там некогда считать.
Механик открыл тетрадь. Ничего не записал. Закрыл.
* * *
Юбки капота нашли закрытыми, когда подошли к остывающей машине, и закрытыми они простояли весь полёт, потому что в трёх фразах, которые я ему сказал, про юбки не было ни слова: они стояли в четвёртом занятии из восьми, до которого мы не дошли.
Свечи вывернули в тот же вечер, все до одной, и провозились с ними до ночи; свечи оказались плохие, но свечи на этом моторе бывали плохие и на нормальном режиме, и доказать ими было нельзя ничего. Доказывать оказалось нечем, а спросить было некого, потому что человек не знал.
Мотор сняли четвёртого утром и разобрали пятого. Заводские насчитали одиннадцать дней, и одиннадцать дней у нас не было ничего: девять человек, барак, стол под навесом и полоса, по которой можно ходить пешком. Половину этого времени мы с Гореловым переписывали занятия, а вторую половину не переписывали ничего, потому что переписывать было нечего — занятия были правильные, и это выяснилось самым дорогим способом из возможных.
Восемь занятий мы отработали за девять дней, и на четвёртом всё едва не кончилось.
Четвёртое занятие было про порядок действий при отказе на взлёте, и его надо было проводить в кабине, на колодках, с работающим мотором. Мотор был один на девятерых.
Считать вышло так: девять человек по двадцать минут — это три часа работы мотора, и три часа мотора для машины, которая одна, — это половина её месячного ресурса, потраченная на то, что не полёт.
Карцев послушал этот расчёт и запретил.
Я стал спорить, и спорил плохо, потому что был прав по существу и не прав по счёту.
Кончилось тем, что Горелов предложил третье: проводить занятие без мотора, а звук давать голосом.
Это звучало смешно и первые два раза так и вышло — смеялись оба раза. На третий перестали.
Оказалось, что человеку в кабине для порядка действий мотор не нужен вовсе. Нужен кто-то снаружи, кто в неожиданную минуту скажет одно слово.
Мещеряков в первый же вечер подал рапорт с просьбой отправить его обратно в полк, и написан рапорт был честно: про три фразы вместо восьми занятий в нём не стояло ни строки. Карцев прочёл его при нём, сложил вдвое и убрал в планшет, не сказав ни «отказано», ни «рассмотрю». Через два дня он поставил Мещерякова проверять остальных.
Машины на площадке не было, и кабину пришлось сделать самим: сколотили из двух ящиков сиденье нужной высоты, поставили перед ним доску от опалубки и мелом расчертили на ней шестнадцать кругов, соблюдая расстояния по обмеру, который Горелов снял с настоящей приборной доски ниткой и потом переносил на доску той же ниткой, чтобы не соврать в размерах. Мел стирался от рукавов, круги подводили каждое утро, и человек, сидевший на ящиках с закрытыми глазами, дважды за одиннадцать дней уверенно показал пальцем туда, где на настоящей машине не было ничего.