Полтора месяца назад он смотрел на ведущего, потому что не знал, что нужно смотреть за ним. Теперь он знал. Он знал это твёрдо, повторял вслух и держал место без ошибки. Но когда сверху пришло чужое, он перестал искать чужое и уставился на своего.
Внешний сектор справа был пуст всё это время. Оттуда я и пришёл.
А потом опустела и левая четверть.
Гуськова там не было. Я довернул, пошёл по кругу и посмотрел вниз, к опушке. Над деревьями с утра стояла снежная муть: взвесь, которую ночью насыпало с крон и которая за утро не осела. В ней машина не читается. В ней читается только след, и то если знать, куда смотреть.
Следа не было.
У меня оставалось секунд десять, чтобы решить. Пойти вниз и найти его — значит воскреснуть посреди упражнения; тогда всё, что делает сейчас Ерохин, он делает при мне и для меня, и проверять больше нечего. Не пойти — значит сидеть наверху и считать, пока внизу человек ищет горизонт в белом.
Я остался наверху.
Я держал круг и всё это время смотрел на Ерохина. Как он бросил доворот. Как повёл головой раз и другой. Как встал в ровный левый вираж, чтобы дать себя увидеть с любой стороны. Дважды он прошёл над самой опушкой. Потом выровнял, поставил Клюева правее и повёл к полю.
Он оборвал упражнение сам, раньше срока и без меня.
Гуськов вышел из мути в стороне от них, ниже и правее, метрах в двухстах над полем, и пристроился к паре уже на прямой.
Сели все трое, по одному.
Клюев дал небольшого козла на второй трети полосы. Второго не дал, удержал. Ерохин сел длинно, полосы хватило с запасом. Гуськов положил свою в три точки, ровно, почти на самое начало. И катился до конца, ни разу не тронув тормоза.
Я сел последним. Рулил на стоянку долго.
* * *
Разбор мы вели в землянке, при коптилке, и он занял весь вечер второго и половину следующего дня, потому что каждую строку приходилось показывать: что именно было видно, с какого места и в какую минуту, — объявить её было мало.
Третьего прикрытие ушло тремя машинами. Гришин при мне об этом не проронил ни слова.
Три чистых листа мне отсчитал полковой писарь — из тех, что берёг на донесения. На каждом сверху я написал фамилию. Полную тетрадь я к этому делу не трогал: она лежала в вещмешке, завёрнутая в клеёнку, и оттуда не должно было выйти ни строчки, пока я не пойму, кому она понадобилась.
Пока я сидел над бумагой, карандаш один раз встал.
Через неделю Западный фронт входил в наступление, которое в той моей жизни занимало полторы страницы и одно слово — Ржев. Даты я помнил приблизительно, участок не помнил вовсе. Конец помнил.
Донесение начинается с того, кто, где и когда наблюдал. У меня не было ни «кто», ни «где», ни «когда» — только «долго» и «дорого». С такими словами к командиру полка не ходят.
Я всё-таки попробовал составить строку — так, как составлял бы её для листа: кто наблюдал, где, когда и что именно было видно.
Вышло вот что: наблюдал я, в другой жизни, приблизительно зимой, приблизительно здесь; видно, что будет долго и дорого.
Ни одного слова, которое можно проверить руками.
Строку эту я не написал даже на обороте.
Грифель продавил в бумаге серую точку. Я поднял карандаш и стал писать про Клюева.
На каждом листе вышло по три строки, и ни одна из них не годилась в характеристику: я писал только то, что следующий командир сможет проверить руками, в воздухе, за один вылет, не спрашивая моего мнения и не разыскивая меня по фронту.
У Клюева:
'Место в паре после расхождения занимает сам, сзади и выше, метров сто. Проверено 2.1.42.
При атаке с внешней стороны смотрит на ведущего. Сектор, из которого пришли, не просматривает. Проверено 2.1.42, заход справа-сверху, обнаружил поздно.
Посадка: подскок, исправляет сам, второго не даёт'.
Клюев прочёл и поднял на меня глаза.
— Так я же собрался. — Он придвинул лист ближе к коптилке. — Вы же видели, я на месте стоял.
— Стоял. — Спорить тут было не о чем.
— Так чего ж вторая строка?
— Ты стоял и смотрел на Ерохина. А я шёл с правого верха.
— Так я его и держал, чтоб не оторваться!
— Держать надо было место, — сказал я. — Место ты уже умеешь держать без глаз. Глаза нужны в другую сторону.
Он посидел, подумал и спросил, не отводя глаз от листа:
— А как это проверить-то? Ну, что я не туда смотрю. Мне ж потом никто не скажет.
— Скажет, — ответил я. — Ведомый твой скажет, если ты его спросишь после каждого вылета. Один вопрос: откуда пришли и видел ли ты их до трасс. Каждый раз. Он тебе и будет вместо меня.
Лист Ерохина был короче.
'Место ведущего занимает действием, без знаков: выход вперёд-выше и медленный доворот. Занял на восьмой секунде.
Потерял ведомого из виду — упражнение прекратил, дважды прошёл над опушкой, увёл пару на посадку. Проверено 2.1.42.
Посадка длинная, полосу выбирает с запасом'.
Ерохин прочёл вторую строку дважды.
— Это в минус? — спросил он.
— В плюс.
— Я упражнение не довёл.
— Ты его остановил, когда перестал видеть второго, — сказал я. — Я за этим и летал.
Он ничего не ответил, только сложил лист вчетверо, подержал сложенным и развернул обратно.
Лист Гуськова я писал последним и дольше всех.
'Уход ведущего видит, но не передаёт и не перестраивается. 2.1.42 — прошёл круг на прежнем месте, потом задержка до шести счётов.
Потеряв строй, уходит вниз и в сторону. Из мути над опушкой вышел сам, к паре пристроился на прямой.
Посадка — лучшая в звене: в три точки, начало полосы, без тормоза до конца пробега'.
— Третья строка правда? — спросил он.
Он сначала дожевал, потом спросил. В руке у него была четвертинка сухаря, и он не начинал говорить, пока не освободил рот.
— Правда.
— А первые две тоже правда?
— Тоже.
— Ну. — Гуськов подумал. — Тогда пусть будет.
Гришин пришёл под вечер третьего, обмёл шапку о колено, сел на нары и прочёл все три листа при коптилке, а ерохинский — по второму разу.
— Он бросил упражнение.
— Он его остановил.
— Разница?
— Бросают, когда надоело. Он перестал видеть второго и не стал продолжать вслепую. Если бы продолжил, вы бы сейчас читали не эту бумагу.
Гришин подержал листы на весу, будто взвешивал, и сложил их вместе, ровно, углами.
— Звено пока за мной.
— Пару Ерохин поведёт.
— Пару поведёт. Командиром звена я его не поставлю. И ты не проси.
— Не прошу.
— Вот и хорошо, что не просишь. — Он застегнул планшет. — Порядок твой я весь держать не обещаю. Что руками проверю — то оставлю. Что не проверю — то у меня и не выживет, ты не обижайся. У меня людей меньше, чем твоих правил.
— Не обижаюсь.
— Обижайся, — сказал Гришин. — Только всё равно так будет.
Лунин пришёл, когда я укладывался.
Тетрадь легла на дно вещмешка, в клеёнке, обвязанная бечёвкой крест-накрест. Свёрток с инструментом — отвёртка, плоскогубцы, проволока, часы, коробочка из-под монпансье — я убрал за пазуху, под ремень, и там он лёг тяжело и неудобно, углом под ребро.
— Врозь? — спросил Лунин.
— Врозь, — подтвердил я.
— Правильно. Чтоб не в одном месте.
* * *
Четвёртого смена пришла раньше штабной машины, часа на полтора.
Полуторка привезла троих: двоих совсем молодых, в новых полушубках, которые ещё держали складки от склада, и одного постарше, с обожжённой левой кистью в свежей повязке. Гришин увёл их к КП сразу, не дав осмотреться.
Легковая пришла следом. Промёрзшая «эмка» с забитыми снегом крыльями, шофёр в тулупе поверх шинели и сопровождающий — сержант с планшетом, который он не открыл ни разу за весь разговор.
— Соколов Андрей Дмитриевич? — спросил сержант.
— Я.
— Собраны?
— Собран.
Он посмотрел на вещмешок у моих ног, потом на меня.
— К кому меня? — спросил я.
— В предписании написано.