Отметку Гришин поставил своей рукой, при мне, не садясь, и подписал не перечитывая, и это была не небрежность: за сутки он прочёл эту бумагу дважды и один раз вслух.
Одно я всё-таки сказал, и сказал только ему, и сказал не в бумаге.
Я спросил, может ли быть так, что нас видят раньше, чем мы видим кого бы то ни было, — и видят с земли и издалека.
Гришин спросил, откуда я это беру.
Я сказал: ниоткуда. Я знал, что у них есть чем нас видеть заранее и с земли, знал, что за этим стоит вещь, которая где-то есть и работает, — и не мог ни назвать её, ни показать, ни объяснить, откуда она мне известна.
Он подумал и сказал, что доложит это как наблюдение, а не как вывод, и что разницу эту наверху понимают лучше, чем нам бы хотелось. Разница между наблюдением и выводом стоила ровно того, чего стоила: наблюдение уходит наверх строкой в общем донесении, и читает его человек, у которого таких строк за сутки полторы сотни. Сам я не написал ни строки — по той самой мерке, по которой весной вычеркнул из собственного листа пункт, под которым не было основания, и вычеркнул своей рукой: не проверяемо, оснований не имеет.
Весной за той вычеркнутой строкой не стояло двух фамилий.
Я просидел с листом до света, и в третий раз пересчитал минуты, которые мы простояли над своими, и они не изменились ни на одну. Под утро в землянку зашёл Ерохин, посмотрел на лист через моё плечо и спросил одно: сколько исправных.
Я сказал: девять.
Он сказал, что тогда пойдут шестёркой, и вышел, не спросив ни про порядок, ни про форму, ни про то, что я тут сложил.
До десятого оставалось пять суток.
Утром шестого нас подняли снова.
Глава 26
«Чужая высота»
Шестое началось с того, что нам переменили высоты, и переменили не нам одним.
Бумага пришла в пять утра, была на две строки и не объясняла ничего: нижний край такой-то, верхний такой-то, исполнение немедленно.
Гришин прочёл её при всех и второй раз перечитывать не стал.
Кто-то спросил, откуда цифры.
— Из армии.
— А в армии откуда?
— А это не наше дело.
Сказал он это без раздражения и оказался, как выяснилось потом, прав по существу: цифры были не выдуманные, их считали люди, у которых на столе лежало то, чего у нас на площадке не лежало никогда.
Только цифры эти считали для среднего случая, а мы стояли в частном.
Шестого утром на площадке стояло девять исправных, и Ерохин увёл шестерых, как и сказал ночью. Трое оставшихся были не резерв: их держали на случай, и случая в тот день не вышло.
Ещё три машины стояли в работе. Одну Лунин поднял к обеду, вторую обещал к ночи и не поднял, третью списывать было рано, а чинить уже нечем.
Лунин в ту ночь не ложился третий раз подряд. Он сел на ящик и тут же встал: если сядешь и посидишь, встать будет труднее.
С почтой пришла бумага, которую я ждал с апреля и перестал ждать в июне.
Программа проверки машин с усиленным мотором была утверждена и шла. Не у нас. Где — не писали, и спрашивать было не у кого.
Писали, что предложения приняты в основном и что часть их вошла в программу.
Я нашёл свои шесть пунктов. Пять стояли почти дословно, и в двух я узнал собственные неловкие обороты, которые надо было бы поправить и на которые тогда не хватило вечера.
Шестой был вычеркнут. На его месте стояла другая строка, короче моей на четыре слова.
Шестым у меня было условие: если на первых десяти вылетах обнаружится то-то и то-то, проверку прекращают досрочно и машину возвращают заводу.
Теперь там стояло, что обнаруженные недостатки устраняются в ходе проверки. Устранять можно бесконечно и при этом честно отчитываться каждый месяц.
Я дочитал это стоя у крыла и обернулся оттого, что рядом кто-то скрёб карандашом.
Скрёб Никитин. Он сидел в кабине с откинутой дверцей и выводил на узкой полоске бумаги сегодняшние цифры.
Полоску он засовывал за скобу внизу доски, где не мешает. Вчерашнюю комкал и бросал под ноги, а после вылета подбирал: сорить на стоянке техник не давал.
Гуськов однажды спросил при мне, зачем ему эта бумажка, если он и так помнит.
Никитин ответил, что помнит, пока не начали стрелять.
Я постоял и ушёл, и всю дорогу до землянки думал о том, что за два года не написал ни одной строки без числа и верил в то же самое, во что верит он, только у меня это называется листом. Он был из апрельских, воевал третий месяц и накануне дважды переспрашивал у земли назначенную высоту, потому что своей памяти не доверял.
Гришин на разборе сказал ему, что эфир не для этого. Никитин ответил «есть» и на следующий день переспросил снова, только тише.
Задача на день приходила с высотами: держать от такой-то до такой-то. Высоты назначали не у нас, и обсуждению они не подлежали.
Разводить группу по ярусам нас учили с весны, и учили не мы: пришло это с юга, вместе с людьми, которые там воевали. Интервал между ярусами в наставлении был привязан к делу — сколько машина берёт за один боевой разворот, — и переведён в метры, чтобы каждый знал своё место числом.
Число полк держал честно. Верхняя пара шла с положенным превышением, нижняя — под нижним краем, и все считали, что делают положенное.
Никитина я к тому утру знал шесть дней и знал по одному признаку: он единственный из молодых записывал за собой сам, без напоминания, и записывал в тетрадку в клеёнчатой обложке, которую держал в планшете, а не в кармане.
Я спросил у него однажды, зачем.
— Чтоб не соврать, — сказал он. — Я через час уже не помню, как было. Помню, как рассказал.
Ответ этот был лучше всего, что я услышал на той площадке за неделю. Я записал его себе, а фамилию поставил в скобках, потому что фамилий в моих листах не полагалось.
Никитин держал своё число точнее всех, и его за это ставили в верхнюю пару. Задача в то утро была прежняя: прикрывать своих над участком, который называли по ориентирам, и держать назначенное время. Что делалось на этом участке, мы знали по обрывкам: где сейчас передний край, возчики, ездившие к нам за бочками, знали точнее нашего.
Ушли в начале седьмого утра. Я стоял у наземной, как стоял накануне.
Ушли шестеро. Пришли впятером.
Сбили его на четырнадцатой минуте, сверху, с одного захода, парой, которая до того в бою не участвовала. Бой шёл в наушниках четыре минуты, и разобрать в нём было нечего: слишком много голосов сразу, а потом на две или три секунды ни одного.
Гуськов на земле сказал, что они висели выше и ждали, и что ждали не его лично: он был третьим, кого можно было взять с той стороны, и взяли его потому, что он один шёл ровно.
Никитин выпрыгнул над своими. О том, что он жив, сообщили к ночи по телефону, и сообщила не наша часть, а те, кто его подобрал: сломанная нога и обожжённая кисть.
Гришин, положив трубку, сказал вслух только фамилию, и по тому, как он её сказал, все поняли, что человек жив, раньше, чем он успел это добавить. Про то, как Никитин покинул машину и где его подобрали, потом спрашивали дважды, и второй раз спрашивал не Гришин.
Через двое суток за ним пришла полуторка.
Носилки поставили на землю у заднего борта, потому что борт был высокий и его отвязывали.
Никитин лежал головой к полосе, нога была в шине из двух дощечек, обмотанных бинтом поверх разрезанной до колена штанины.
Он был в сознании и злой. Рядом стояли Тюрин и старшина, а с моторной стоянки шёл прогрев, и говорить приходилось в паузах.
Он посмотрел на меня и дождался паузы.
Он спросил у меня одну вещь: не переменили ли высоты.
Я сказал, что не переменили.
Он закрыл глаза.
Носилки подняли, одна дощечка стукнула о борт, и старшина сказал шофёру ехать шагом до дороги. Полуторка шла шагом метров двести, потом прибавила, и Тюрин смотрел ей вслед дольше, чем смотрят вслед живому.
В полк он не вернулся.
Полоска бумаги осталась на доске, а доски уже не было.