— Роста и веса в отчётах не пишут, — сказал Руднев, прочитав.
— А надо?
Он подумал дольше, чем я ожидал.
— Пишите. Только отдельной строкой, чтобы тот, кто станет вычёркивать, вычеркнул её, а не замер. — Он вернул листы и впервые за месяц не задал ни единого вопроса. — А среднее из вас двоих было бы враньём.
* * *
Двадцатого мы сели за учебную задачу, и придумал её не я — она выросла из гореловской фразы, сказанной между делом.
Он сказал: «Меня в октябре вводили в строй за два вылета, и оба в воздухе».
Он сказал это как говорят о погоде того года: не жалуясь и никого не коря.
Я переспросил: два?
Два, сказал он. Один по кругу, один в зону. На третий пошли на задание.
Я хотел спросить, сколько из тех, кого вводили тогда вместе с ним, летает сейчас, и не спросил, потому что у него в кармане лежали три листа с шестью фамилиями и я эти фамилии уже читал.
Человек, у которого за спиной пять чужих поломанных машин, считал два вылета нормой. Другой нормы он не знал, и взять её ему было неоткуда.
Из этого и вышло всё остальное.
Если человек путается не в том, что делать, а в том, в каком порядке, — значит, порядок надо разучивать там, где ошибка ничего не стоит. То есть на земле, до первого вылета: в кабине, на колодках, с мотором и без мотора, руками, вслух, по счёту, пока рука не пойдёт сама.
Я написал первую редакцию за вечер, и она получилась плохая — и плохая ровно тем же самым, чем были плохи те шесть строк, из-за которых я в январе поехал в чужой полк: у меня опять вышла памятка, только длинная. Тринадцать пунктов, которые надо прочесть и запомнить, и ни одного места, где написано, как узнать, что человек их не просто выслушал.
Горелов прочёл и вернул.
— Это ты им читать будешь? Они послушают и скажут «понятно».
— А как?
— А ты не читай. Ты посади его в кабину и заставь сделать. Двадцать раз. Пока ты рядом стоишь и смотришь на руки.
Вторая редакция вышла расписанием: сколько времени, кто рядом, что человек делает руками и по каким признакам считается, что он это умеет. Проверка стояла в каждом пункте и написана была так, чтобы её мог провести не автор, — и это оказалось единственным настоящим требованием ко всей работе, потому что стоило допустить хоть одну строку, для которой проверяющим годился только я, как весь лист становился моей личной услугой полку, а не порядком.
Вышло восемь занятий и одиннадцать проверок. Из одиннадцати девять мог провести техник, две — только лётчик, и ни одной — обязательно я. Это последнее я проверял отдельно, по каждой строке, и один раз поймал себя: в шестой проверке стояло «наблюдающий отмечает, что рука пошла сама», а определить это на глаз мог, если честно, только тот, кто сам так стоял в декабре над Клюевым. Строку пришлось переписать через число: сколько раз подряд без остановки и без подсказки.
Была и вторая такая строка, и её я не тронул.
В третьем занятии стояло условие Зотова — режим набора назначает ведущий по слабейшему, — и проверил это условие Зотов на своих машинах, сам мне про это сказав, при своих людях и вслух, а у нас его не проверял никто и проверить было негде.
Честно было написать так: проверено в одном полку, на четырёх машинах, в январе; я эту строку составил, посмотрел на неё и понял, что в бумаге про новую машину её не оставят — спросят, при чём тут январь и при чём тут четыре машины, будут правы, и вычеркнут заодно весь пункт, а вместе с пунктом уйдёт и то немногое в нём, что действительно было кем-то проверено.
Я написал: проверено в строевой части — четыре слова вместо двенадцати, и все четыре правда.
Горелов на этой строке не остановился, Руднев тоже, и я про неё промолчал и тогда, и потом, а через год в Горьком мне при мне же и не про меня объяснили, чего такая строка стоит, и я согласился вслух и первым.
Двадцать четвёртого Руднев прочёл всё это целиком — два листа с оборотами — и положил на стекло.
— Хорошая работа, — сказал он. — Только она ничья.
— Переучивают в запасных полках, — сказал я. — Туда и надо.
— Надо. — Он снял очки и протёр. Стёкла были чистые. — Только запасной полк переучивает на машину, которая уже в серии и на которую есть инструкция. А тут ни серии, ни инструкции, и в план запасного полка это попадёт после решения, а не до. То есть через сколько-то месяцев, когда первые уже слетают.
Он убрал листы вдвое и подержал в руке.
— Кто это утвердит сейчас? Не я: я по эксплуатации. Не завод: он даёт машину и инструкцию к ней. Не ваш майор: он в другом ведомстве и в самолётах не разбирается, вы сами говорили.
За окном на стоянке в это время запускали серийную машину, обыкновенную, с рядным мотором, и звук у неё был высокий и знакомый, и было слышно, как он легко берёт с полуоборота, потому что машины под этот мотор тут собирают второй год и звук его тут знает всякий.
А та, круглоносая, стояла за воротами, и перед каждым первым за день запуском к её винту подходили двое и проворачивали его руками — не потому, что она хуже, а потому, что так положено со всякой звездой и потому что привычки к ней тут пока нет ни у кого.
Привычка эта была у нас в двух листах.
Утвердить их было некому.
Глава 9
«Триста двадцать четвертый»
Двадцать пятого апреля пришли две бумаги, и обе были не про меня.
Первая пришла с пакетом из штаба — выписка, номер ноль триста двадцать четыре. Между собой мы его называли просто: триста двадцать четвёртый.
Вторая была записка Левшина, в две строки: прочтите оба пункта отдельно и не путайте их между собой. Ни слова о том, что в пунктах, — на это он права не имел, да и не понадобилось: выписка лежала в том же пакете.
Я прочёл, и предупреждение показалось мне лишним: пункты стояли в приказе один под другим, писаны были одним канцелярским языком и относились, как мне тогда казалось, к одному и тому же делу — к тому, ради которого меня в январе и вызвали в штаб фронта.
Первый пункт менял численность представителей Генерального штаба при фронтах, армиях и корпусах: где-то прибавляли, где-то убавляли, и в целом получалось, что людей на местах становится столько же, но расставлены они точнее. Второй пункт создавал в Генеральном штабе отдельный отдел — по использованию опыта войны.
Я прочёл ещё раз и подумал: вот оно.
Вот сейчас у моей работы и появится хозяин — отдел, существующий ровно для того, чем я занимаюсь с января: собирать, что вышло, отделять, что не вышло, и передавать дальше так, чтобы это можно было применить без автора.
Я даже представил себе, как это будет выглядеть: адрес, номер входящего, человек, который расписывается в получении. За зиму я привык к тому, что моя работа висит на трёх фамилиях и держится их памятью; отдел с номером и входящим казался вещью настолько прочной, что об неё можно опереться. Четвёртый месяц я возил бумаги от одного человека к другому и всякий раз упирался в то, что взять их у меня некому; и вот в одном приказе, на четвёртой строке второго пункта, стояло название конторы, которой полагалось их взять.
Я даже написал ему в тот же вечер — коротко, четыре строки, и в этих четырёх строках было столько нетерпения, что мне потом было неловко их вспоминать: спрашивал, куда посылать материалы, на чьё имя и с какого числа.
Через неделю пришло второе письмо, и в нём Левшин объяснял то, чего я не понял с первого раза.
Отдел и полевые представители — не одно и то же и не станут одним. Это два разных пункта одного приказа, и они относятся к разным людям, сидящим в разных местах. Отдел работает с материалом, который к нему пришёл. Представители работают там, где стоят войска, и докладывают о том, что видели своими глазами. Между ними лежит расстояние, которое приказ не сокращает и сокращать не собирался: он просто расставил и тех, и других, и то, что оба пункта оказались на одном листе, значит не больше, чем то, что две деревни стоят на одной карте.