Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Это будет видно как жалоба на снабжение.

— Пусть читают как жалобу.

Через два дня технику, который выпустил обе машины с плохим приёмом, объявили взыскание, и объявили по бумаге, где стояла моя подпись и никакой другой; он был не виноват ни в чём, кроме того, что записал правду в журнал, а выпустить обязан был, потому что машин было девять и ни одной лишней. Я подошёл к нему в тот же вечер и сказал, что это моя работа и что переиграть я не могу; он выслушал, вытер руки о ветошь и ответил, что запись он всё равно сделал бы, и на этом мы разошлись, и разговаривать нам с ним после этого было легче, чем мне хотелось бы. Ответ Руднева на запрос, отправленный десятого, пришёл семнадцатого — с попутным бортом, иначе бы шёл до весны — и был короче всех бумаг, какие я от него получал: подписать «матчасть не виновата» о машине, которой никто не видел, он отказался, подписать обратное отказался тоже, а про сырость раннего образца просил спрашивать его тогда, когда эта сырость кого-нибудь к чему-нибудь принудит.

В тот же день пришла бумага от Левшина, и пришла она командиру полка: отдел просил выслать материалы группы по условному знаку и по девятому пункту — оба листа, с описанием случаев; исполнение возложили на меня.

На запросе стояло тринадцатое декабря. Восьмое было пятью днями раньше.

Приписка была в две строки, рукой, и Левшин в ней никого не снимал и никого не оправдывал: «Присылайте с обоими случаями. И с этим тоже. Особенно с этим».

Расчёт на восемнадцатое вывесили вечером семнадцатого, и фамилия моя в нём стояла — ведомым, в паре Мещерякова, третьей строкой снизу; ведущим я не стоял ни в одной из трёх групп, и это был пятый вечер подряд, когда я читал этот лист снизу вверх.

Мещеряков потом сказал, что просил именно меня и что Карцев не возражал ни секунды, и по тому, как он это сказал, было понятно, что просил он по делу: ведомого у него не было с ноября.

* * *

Восемнадцатого меня поставили ведомым к Мещерякову.

Задача была скучная: прикрыть пару штурмовиков на участке, где их накануне пощипали, и вернуться. Тридцать пять минут, из них над участком двенадцать.

Штурмовики пришли с соседнего поля и ждать себя не заставили. Их ведущий покачал плоскостями раз, и на том весь наш разговор за вылет и кончился.

Работали они низко и по трём разным местам, заходя на каждое по одному разу. Сверху это выглядело как работа: зашли, положили, отвернули влево, собрались, пошли на следующее.

Наше дело было ходить над ними и смотреть назад. К третьей минуте у меня заныла шея.

На левом стекле изнутри пошёл иней с угла. Я протирал его перчаткой и жалел, что перчатка одна.

Мещеряков вёл так, как ведут, когда не хотят никаких историй. Высоту держал с запасом, ходил широко, говорил только по делу и ниже, чем надо, не пошёл ни разу.

На девятой минуте внизу и правее что-то отвернуло от штурмовиков и стало уходить к югу, и уходило оно неспешно, боком, с дымком, который мог быть дымком, а мог быть и маслом.

Мещеряков посмотрел на него ровно столько, сколько нужно, чтобы понять, что оно уходит. И промолчал.

А я в эту секунду захотел, чтобы он пошёл.

Не подумал. Захотел.

Руки подобрали сами, и нога уже отжалась под тот разворот, которого никто не объявлял.

Мещеряков довёл штурмовиков до их поворотной, отработал ещё три минуты и повернул домой.

Сели, зарулили, вылезли.

Бакулин дождался, пока я слезу, и подошёл сам. Спросил, как это — с крыла.

Я сказал, что видно больше, а решать нечего.

Он подумал и сказал, что у него наоборот: с крыла он всегда решал, и восьмого решил тоже — три раза за четырнадцать секунд.

Больше мы к этому не возвращались — ни зимой, ни после.

Дорохов подошёл, посмотрел на мою машину и ушёл, ничего не спросив. Он третий месяц без машины и ходит смотреть чужие.

Мещеряков стянул шлем и потёр лоб рукой.

— Ты его видел? Который к югу.

— Видел. С самого начала.

— И?

— И хотел, чтобы ты пошёл.

Он подышал в кулак.

— Третий штурмовик сегодня — тот же, что на прошлой неделе. Ему в правый бок кусок вошёл, он второй раз с заплатой ходит.

Мы дошли до землянки молча. У входа стояли двое из четвёртой пары, курили и считали, сколько машин на стоянке; насчитали восемь и разошлись.

Он остановился в дверях.

— Ты в группе остаёшься. Со мной. Буду брать.

— Спасибо.

— Не за что. — Он потянул дверь и придержал. — Одно. В воздухе задачу меняю я. Ты не меняешь. Никакую, никогда, ни при каких.

— Понял.

— Не понял, — сказал он. — Ты повтори.

Я повторил.

Пакет ушёл в тот же вечер, со связным, попутной машиной до станции.

Сопроводительную я писал своей рукой, с пятого раза, без единого слова о себе; подписал её командир полка.

А под самими листами подписей две, и первая — не моя. Такие бумаги в отделе не хранят, их рассылают, и, значит, где-то в чужих полках это будут читать за двумя фамилиями, из которых одну спросить уже нельзя, а вторую спрашивать никто не станет.

Глава 19

«Кольцо»

Число я называл вслух одиннадцать раз за январь.

Оно звучит коротко и глупо: «После захода сто пятьдесят». Или: «После захода не восстановится».

Называется не то, что есть сейчас, а то, что останется, когда мы отработаем и полезем обратно. Сейчас всегда много.

Больше ничего говорить не надо. Ведущий отвечает одним словом или не отвечает вовсе.

Мещеряков отвечал «понял» — всегда, все одиннадцать раз, одинаково ровно.

Мы не пошли трижды. Восемь раз пошли.

Январь у нас был не такой, как декабрь. Работы стало больше, а противника в воздухе меньше.

Кольцо садилось внутрь само, и всё, что оставалось внутри, доедало себя без нашего участия. Мы летали на запад и юго-запад, прикрывали штурмовиков и колонны и по неделе не видели чужого истребителя.

Спрашивать с нас стали не за сбитых, а за то, довели ли.

Кольцо пришло в конверте, отдельно от письма, зашитое в тряпицу, и на конверте рукой Насти было написано: «Не открывай при людях».

Я и не открыл: сунул в карман и достал вечером, за землянкой, когда все ушли.

Кольцо было то самое, бабушкино, стёртое изнутри, — то, которое она в феврале сунула мне в руку и велела взять.

Записки при нём не было.

Я стоял с ним минут пять и придумывал, что это значит, и придумал три объяснения, и все три были неверные, потому что все три были про меня.

Правильное я узнал в апреле, из письма её матери: Настя ушла с санитарным поездом в марте, и перед уходом раздала всё, что могло пропасть.

То есть она не вернула кольцо. Она его сохранила единственным доступным ей способом — отдала тому, у кого больше шансов, что вещь не пропадёт.

Как я потом узнал, шансы она оценила правильно.

Пункт третий я дописал в ночь на седьмое и дописал против собственного желания.

До этого у меня стояло коротко: ведущий вправе отказаться от атаки, если превышение не восстановлено. Хорошая строка, короткая, проверяемая.

А в ночь на седьмое я приписал к ней вторую половину: отказ объявляется вслух, с числом, и записывается на земле в тот же день, с указанием, кто его слышал.

Вторая половина мне не нравилась и не нравится до сих пор. Она длинная, она не про воздух, и человека в бою она ничему не учит.

Без неё, однако, первая половина не стоит ничего: отказаться можно и молча, и потом объяснить это как угодно, и проверить будет нечем.

Я оставил обе и знал, что за вторую меня будут ругать.

Ругали. Начиная с восьмого января.

Первый отказ был восьмого января, над дорогой у переправы, и он вышел правильным по случайности. Я назвал число, мы не пошли, а через полминуты сверху прошли двое, которых до того не видел никто, и прошли они ровно там, где мы были бы.

Мещеряков потом сказал: «Считай, что повезло». Он был прав, и я записал в лист именно это слово.

39
{"b":"976484","o":1}