Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Второй отказ, четырнадцатого, вообще ничего не значил: мы не пошли за машиной, которая и без нас уходила домой на одном моторе, и её через сорок минут добили зенитчики.

А третий, двадцать первого, стоил дорого.

Пара бомбардировщиков работала по нашим позициям с малой высоты. Отработав, они уходили на запад с набором, медленно, груза в них уже не было.

Мы стояли на тысяче двухстах, они выбирались к шестистам. Догнать их значило отдать всё превышение и лезть обратно к штурмовикам снизу.

Я назвал число. Мещеряков ответил «понял». Мы остались.

Прикрывали мы участок, второй день подряд, и внизу с высоты видно немного: снег, дорога, чёрные пятна по опушке и вдоль них люди, которые с километра похожи на запятые. Они там лежали и вставали, и снова лежали, и сверху это продолжалось четыре минуты. Потом бомбардировщики развернулись, зашли ещё раз по тем же пятнам и ушли на запад.

Я вёл счёт заходов, как всегда, и на втором стал считать вслух, хотя этого никому не надо было.

Считал и после того, как считать стало нечего.

На третьем заходе один из тех, кто внизу, встал и побежал не в ту сторону — не от пятен, а поперёк, к дороге. Я вёл его глазами секунд восемь и потерял, и добежал он или нет, узнать было негде: с тысячи двухсот человек виден, а что с ним стало — нет.

В эфир Мещеряков не передал ничего, и правильно сделал: говорить было нечего, а эфир нужен другим.

Через полторы минуты после их ухода я считал уже не заходы, а секунды, которые мы простояли наверху со своим превышением. Число вышло длинное, и деть его было некуда: графы «стояли и не пошли» в донесении не бывает, а бывает графа «прикрытие обеспечено», и по ней в тот день всё было выполнено.

Так я и написал: прикрытие обеспечено, потерь среди прикрываемых нет, противник по наземным целям работал дважды.

Каждая из трёх строк — правда. А вместе — нет.

Через сутки к нам приехал майор из стрелкового полка, которому подчинялся тот батальон.

Немолодой, с обмороженной щекой, в шинели не по росту. Спрашивал он не про бомбардировщиков.

— Двадцать первого с двенадцати до двенадцати сорока вы там были?

— Были.

— И ничего.

— И ничего.

Он положил на стол лист и повёл по нему пальцем сверху вниз, называя фамилии, и на четвёртой я его остановил, потому что фамилия была Мещеряков.

— Однофамилец, — сказал майор. — Рядовой, двадцать третьего года.

Он дочитал до конца, все одиннадцать, и на каждой останавливался ровно настолько, чтобы её было слышно.

Мещеряков — наш — сказал, что решение было его и объяснять он его не будет. Меня он не назвал, хотя мог назвать в три слова.

Майор свернул лист вчетверо, убрал в карман и в дверях сказал, что за такую высоту им, конечно, спасибо.

Ничего он не понял и ничего не простил, и правильно сделал.

Мещеряков за весь разговор не сел ни разу и лица не переменил, а вечером у стоянки он расспрашивал шофёра, откуда тот батальон и много ли в нём саратовских.

Саратовский он сам. Больше он про это не сказал ни слова.

Я потом полдня писал этот случай в лист: дату, высоты, число, кто его назвал и что из этого вышло.

Переписывал дважды. В первый раз у меня вышло объяснение, а объяснения там быть не должно было.

Во второй раз вышло то, что нужно: даты, высоты, число, фамилия того, кто его назвал, и одиннадцать человек внизу — отдельной строкой, без всякой связки.

Пункт третий действовал ровно так, как написан. Он не обещал, что каждый отказ будет правильным, — он обещал только, что за отказ будет с кого спросить и чем его объяснить.

Написал я и то, чего от себя не ждал: превышение в тот раз я назвал точно, а вот про «догнать и вернуться» считал на глаз и мог ошибиться в свою сторону.

Карцев прочитал и не тронул ни строки.

— Наверх это пойдёт?

— Пойдёт, — сказал он. — И пойдёт от нас, а не от них. Они напишут короче и хуже.

Через три дня Карцева вызвали в дивизию, и ездил он один, потому что я в тот день был не ведущий и разбирать со мной было нечего. Вернулся он к ночи и сказал две вещи: что пункт нам не запретили и что не утвердили тоже, и что в дивизии спросили, кто у нас в группе придумывает правила.

Шестнадцатого января нам зачитали приказ про новые знаки различия — на построении, в шесть утра, при фонаре.

Не пришло ничего. Ни в январе, ни к первому февраля.

Старшина сказал, что по срокам положено с первого по пятнадцатое февраля и что по срокам он в жизни ничего не получал вовремя, кроме дров.

Бакулин на другой день пришил себе петлицы заново, аккуратнее прежнего. В группу за январь пришли трое, все из запасного полка, все после двадцати часов на этой машине, и всем троим я в первую же неделю объяснял пункт третий — по листу, вслух, с примером двадцать первого числа и с одиннадцатью внизу.

Двое поняли сразу. Третий спросил, что делать, если ведущий не ответит, и я ему сказал, что тогда он всё равно отвечает один, — и он посмотрел на меня так, будто я его обманул.

* * *

Три недели до этого я ходил ведомым и ходил у Мещерякова, и это оказалось полезнее всего, что я придумал за зиму.

Ведомым я не летал с сорок первого. За полтора года я успел забыть простую вещь: ведомый почти всё время не знает, что будет через десять секунд, и живёт этим незнанием как погодой.

Мои шесть строк писались с места ведущего. Каждая начиналась с того, что человек видит и решает.

А ведомый не решает. Он держит.

Я переписал их на себя, по одной, после каждого вылета, и переписал так, чтобы первое слово было не «наблюдает» и не «занимает», а то, что он делает руками и ногами в ту секунду, когда ведущий уже принял решение, а он о нём ещё не знает.

Из шести строк уцелели две.

Двадцать восьмого Карцев вернул мне ведение.

Один вылет. Контрольный. Так и сказал: контрольный.

Задача обычная: прикрыть штурмовиков, четвёркой, сорок минут.

Погода средняя. Кромка тысяча двести, видимость по горизонту плохая.

Штурмовики работали по колонне на просёлке. Двумя парами, по очереди.

Ведомым мне поставили Бакулина.

Я сказал ему то, что говорят ведомому. Он повторил. Мы пошли.

Первые двадцать минут были пустые.

Я смотрел вниз, назад и вверх, по кругу, как учил сам.

От мотора в кабину идёт тепло, до педалей оно не доходит. К пятнадцатой минуте я ног не чувствовал.

Потом стало не пусто.

Ниже и правее шёл транспортный — один, без прикрытия, тяжёлый, на малой, курсом на запад.

Увидел я его раньше всех.

Пять дней назад наши взяли последнюю площадку внутри. Садиться ему было негде.

Значит, шёл он обратно с грузом. Не сдал.

Превышение у нас было. Но не после захода.

Заход означал: вниз, отработать, лезть обратно снизу.

Чужих в тот день не встретили ни разу. Правило про них не спрашивает.

Я стал считать. Вниз четыреста, отработать двенадцать секунд, обратно четыре минуты.

Четыре минуты без нас над штурмовиками. Тут и считать не из чего.

Досчитать я не досчитал: взял ручку на разворот, взял наполовину — и услышал Бакулина.

— После захода не восстановится. Отставить заход.

Голос был как на занятиях. Ровный.

Двадцать лет. Ведомый. Отменяет ведущему.

Я сказал: «Понял».

Мы остались наверху и довели штурмовиков.

Он прошёл под нами близко. Заклёпки, мазок свежей краски на борту, чёрная полоса копоти от правого мотора.

Кто-то в нём тоже считал минуты. Не знаю, до чего.

Транспортный ушёл на запад и, наверное, дошёл.

Я почувствовал облегчение.

Оттого, что если это ошибка, то не моя.

Мы шли домой, и я держал строй, и руки у меня не дрожали.

Они не дрожали и после посадки. Впервые за месяц.

Обнаружилось это, когда я снимал перчатку.

Сели. Бакулин доложил по форме и ушёл к своей машине.

Руки у него дрожали. Он их держал в карманах.

Я подошёл. Он сказал, не оборачиваясь:

40
{"b":"976484","o":1}