Хруст ветки под ногой заставляет его обернуться. Калеб шумно выдыхает, стискивая в кулаке оставшиеся камни.
— Прости, что сорвался. Я стараюсь держать себя в руках, Айви. Из кожи вон лезу, чтобы оставаться сильным ради тебя, но...
— Ты злишься, — подсказываю я.
— Злость — слишком слабо сказано.
Подойдя к брату, я протягиваю ладонь. Его взгляд мечется от раскрытой руки к лицу, а затем он бережно вкладывает в нее камни.
— Ты имеешь полное право злиться, Калеб. Мы все злимся. Такое тяжело переварить. Не будь к себе строг, — я с силой швыряю один из камней, и от резкого движения по венам разливается пьянящая волна эндорфинов.
Повернувшись к брату, я протягиваю один из камней.
Он открывает рот, но тут же захлопывает его.
— Договаривай.
На его глаза наворачиваются свежие слезы, и Калеб хрипло выдавливает:
— Как я не замечал? — брат шмыгает; голос ломается так же, как и сердце. — Мы же выросли под одной крышей, Айви. Каждую ночь я спал в соседней комнате и ни о чем не догадывался. Как? Как мама не замечала? Как... как вообще никто ничего не замечал?
— Потому что он умело прячет истинное лицо, — сделав глубокий вдох, я отворачиваюсь, не в силах выносить его скорбь. — Потому что носил маску. Тот монстр, которого я в нем видела, та темная сторона... он скрывал так искусно, что порой даже забывала о ее существовании, — я замахиваюсь, собираясь бросить еще один камень, но понимаю, что сил больше нет. Безвольно опустив плечи, сажусь на землю. Калеб устраивается рядом; повисает тишина, пока я собираюсь с мыслями, подбирая нужные слова. — Он ждал, пока все уснут. А если кто-то просыпался, просто говорил, что зашел меня проверить или услышал шум. Придумывал любую удобную отговорку, но, если честно, по ночам редко кто вставал.
Из груди Калеба вырывается сдавленный всхлип.
— Я должен был догадаться.
— Как?
— Я ведь спал совсем рядом, Айви, в конце коридора, — тихий, надломленный голос разрывает мне сердце.
— Как и мама. Как и Маттео. Твоей вины в этом нет, Калеб. Виноват только он.
Шмыгнув, брат стирает покатившиеся по щекам слезы.
— Даже не знаю, с чего начать. У меня столько вопросов, и не уверен, что смогу вынести ответы на большинство из них. Я просто... просто поверить не могу, что ты тащила все в одиночку. Совру, если скажу, что мне не больно. Меня выворачивает наизнанку от мысли, что ты не решилась открыться.
— Я не хотела этого, Калеб. Не хотела, чтобы кто-то знал... Не хотела все разрушить.
— Мы сломались уже давно. Семья рухнула в тот самый миг, когда он впервые к тебе прикоснулся, — Калеб замолкает; повисает тяжелая, удушливая пауза, прежде чем он едва слышно произносит: — Как долго это продолжалось?
Куда легче вытащить из сердца нож, чем выдавить слова, застрявшие на языке.
Ведь стоит Калебу узнать все подробности...
— В три года он впервые ко мне притронулся, — у Калеба с губ срывается нечто среднее между всхлипом и потрясенным вскриком, но до одури страшно смотреть, как признания ломают его. Поэтому я, словно последняя трусиха, упрямо пялюсь прямо перед собой на гору, наблюдая, как небо рассекают птицы. Вот бы упорхнуть вслед за ними. — Все прекратилось в тринадцать, с первыми месячными, — губы кривятся от омерзения. — Он заявил, что я стала противной, что тело изменилось...
— Потому что ты перестала быть ребенком.
Тяжесть правды душит, поэтому я просто киваю.
— Когда мама об этом узнала?
История причиняет такую боль, что кажется физической раной — такой, с которой нужно срывать повязку и дать крови сочиться из тела. Поднимая с земли опавший листок, я начинаю рвать его на мелкие кусочки, чтобы занять руки.
— Пожалуйста, Ви, не скрывай ничего. Мне нужно знать — столько, сколько ты готова рассказать, — нужны ответы. Просто... кажется, что мир перевернулся с ног на голову, и я пытаюсь сложить новые кусочки пазла, но их не хватает.
Краем глаза я вижу в его взгляде то отчаяние, которое слышала в собственном голосе, и понимаю, что не могу отказать.
В конце концов, это и его отец.
Приоткрыв губы, я даю истории вылиться, несмотря на то, как трудно двигать языком и использовать голосовые связки, несмотря на то, как физически больно преодолевать комок в горле, несмотря на то, как сильно сжимается сердце в груди, словно тоже плачет.
Я рассказываю брату все. Начиная с самого начала.
Папа часто заглядывал в комнату поздно ночью, и я загоралась, как фейерверк в День Независимости. В те времена я обожала сказки на ночь — ждала с нетерпением весь день. Он читал мне, подделывая голоса персонажей. Однажды ночью думала, что он вернется, чтобы продолжить сказку, и я умоляла не прекращать читать.
Как же я ошибалась.
Тогда он впервые прикоснулся ко мне, и с тех пор я навсегда лишилась невинности.
Оглядываясь назад, кажется, будто я смотрю на совершенно другого человека. Вижу, как он сидит на краю кровати, в воздухе витает затхлый запах виски, а широкая улыбка исчезает, когда он невнятно произносит:
— Будь хорошей девочкой и покажи папочке, как сильно его любишь.
Его рука скользнула под простыню, и впервые в жизни я возненавидела прикосновения отца. Это уже не были руки отца; его объятия больше не казались безопасными.
Под угрозами убить Калеба я тихо плакала в постели, не понимая, почему папа говорил, что это любовь, когда его руки причиняли боль. Почему показывал свои интимные места и почему мое тело делало вещи, которые ни одна маленькая девочка не должна была бы когда-либо видеть.
Это был первый раз, когда он прикоснулся ко мне, и последний раз, когда я была невинной.
В тот день и каждую последующую ночь меня лишали невинности. Я молчала, подавленная ужасом того, что он убьет брата, которого обожала всем сердцем. И насилие продолжалось день за днем, недели сменялись месяцами, а месяцы превращались в годы.
Калеб не прикасается ко мне. Он молча сидит рядом, пока я рассказываю, как отец перешел от прикосновений ко мне и к себе самому к полноценному изнасилованию, когда мне было пять.
Детали, о которых ему не нужно знать, я оставляю. Есть вещи, которыми никогда не поделюсь — ни с полицией, ни даже с Маттео. Есть вещи, о которых никогда не хочу говорить, — правды, от одной только мысли о которых, если задерживаюсь слишком долго, тело замирает. Если я о них говорю, это значит, что все действительно произошло, а я не хочу этого признавать.
Я заканчиваю рассказ о том, что говорила и делала мать, о том, как воспоминания вернулись, пока я была с Картером, и о том, как Фелисити и Картер сблизились, обсуждая способы «помочь мне» справиться с болью, но в итоге только усугубили.
Только когда я выплеснула из души все, что накопилось, брат поворачивается с покрасневшими глазами и спрашивает:
— Те ночи, когда умоляла спать в моей комнате... Ты... ты знала, что он придет?
Я знаю, что ответ раздавит его, знаю, что разбивает Калеба и без того уязвимое сердце, поэтому молчу. Но это тоже ответ, по-своему.
— Айви... — шепчет он. Бросает на меня взгляд, отворачивается и опускает голову между коленями. Мой брат — сильный, упрямый, харизматичный, озорной брат, у которого всегда на лице улыбка, — превращается в разбитого человека. — Я ненавижу себя, — тяжело дышит Калеб. — Ненавижу. Мне жаль, Айви. Чертовски жаль за все это, за то, как с тобой обращался последние недели, за то, что не был рядом. Мне так жаль.
Плечи Калеба яростно дрожат, а слезы, льющиеся из глаз, падают на землю.
И я ничего не могу сделать, чтобы исправить ситуацию, поэтому сижу рядом с братом, пока правда о секретах роет могилу, достаточно глубокую, чтобы он, как и я, задохнулся от поступков отца.
Глава 59
Калеб
Мама
Мама: Милый, ты где? Пожалуйста, возьми трубку нам нужно поговорить, Калеб