Литмир - Электронная Библиотека

— Плохо, — говорит она просто. — Старики плохо спят. Лежишь в темноте, а темнота у меня теперь всегда, и днём, и ночью, — и слушаешь дом. Дом ведь живой, девочка. Он по ночам разговаривает. Скрипит, вздыхает, шепчет.

— И что вы слышите?

Она наклоняет голову. Думает.

— Шаги, — говорит она. — По ночам кто-то ходит. Тихо-тихо. Не слуги у слуг другая походка. И не твой отец, он ступает тяжело, я его за три двери узнаю́. А этот лёгкий. Крадётся. И ещё кисть.

Я цепенею.

— Кисть?

— Кисть по бумаге, — кивает тётка. — Скрип-скрип. По ночам. Кто-то пишет. Долго. Помногу. Я думала сперва, это ты, девочка. У тебя ведь раньше бессонница была, помнишь, после смерти матери ты ночами не спала, всё писала что-то, жгла потом… Я и думала опять Хварин не спит, опять пишет. А недавно поняла нет. Звук не из твоего крыла. Из другого места. И почерк другой.

— Тётушка, — у меня пересохло во рту. — Как вы можете слышать почерк? Вы же…

— Слепая, да. — Она улыбается жутковато, по-стариковски. — Зато слышу, как никто. Кисть по бумаге у каждого своя. У тебя лёгкая, торопливая, ты дописываешь и сразу отрываешь, нетерпеливая. У отца твоего давит, скрипит, будто гвоздём режет. А этот ночной ровный-ровный. Спокойный. Привычный. Будто переписывает, не сочиняет. Будто копирует.

Копирует.

Кто-то по ночам сидит в этом доме и копирует мой почерк.

Мой.

Я сижу не дыша, и в голове у меня белый шум.

— Тётушка, — шепчу я. — Откуда идёт этот звук? В какой стороне?

Она поворачивает голову медленно, прислушиваясь к памяти.

— С запада, — говорит она наконец. — От западных ворот. Там флигель. Там живёт писец твоего отца. Господин… как его… Чо.

Господин Чо. Писец отца.

Тот, кто по должности своей пишет целыми днями. Кто умеет подделать любую руку. Кто живёт у западных ворот, в стороне, отдельно. Кого я в своём обходе подозреваемых мысленно вычеркнула слишком на виду, слишком очевидно, слишком при отце.

Слишком…

Вот именно.

— Девочка, — тётка вдруг сжимает мою руку. Неожиданно сильно. — Ты бледная стала. Я чувствую, у тебя ладонь похолодела. Я что-то не то сказала?

— Нет, тётушка. — Я заставляю голос звучать ровно. — Всё хорошо. Просто я давно к вам не приходила. Мне стыдно.

— Приходи чаще, — говорит она тихо. — Я ведь скоро уйду к твоей матери. Туда. — Она машет рукой куда-то в слепую темноту. — А до тех пор приходи. Ты единственное, что от Чанъён осталось. Когда ты рядом, мне кажется, она ещё жива. И тебя, девочка, — она вдруг понижает голос до шёпота, — тебя я не узнаю́ в последнее время. Раньше ты ко мне не ходила. Раньше ты была, как он. Холодная. А теперь тёплая. Как мать. Что с тобой стало, Хварин?

Я смотрю в её почти слепые молочные глаза.

И впервые за весь этот месяц мне хочется отчаянно хочется сказать кому-то правду. Этой слепой старухе, которая всё равно скоро уйдёт «туда». Сказать: я не Хварин. Я чужая. Я заняла тело вашей девочки. Простите.

Но я не говорю.

— Я просто выросла, тётушка, — говорю я. — Я просто наконец выросла.

Она гладит мою руку.

— Хорошо, — шепчет она. — Хорошо. Расти. Только береги себя в этом доме. Тут любовь не живёт. Тут только он и его дела. Береги себя, девочка. И брата береги. Маленький Ёнсу… он совсем один.

— Я берегу, тётушка, — говорю я. — Обещаю.

Я ухожу от неё в сумерках. И уношу два подарка. Тёплый: имя матери, Чанъён, и то, что в этом холодном доме был хоть кто-то, кто любил. И холодный: господин Чо. Писец. Западный флигель. Скрип кисти по ночам.

Тот, кто копирует мой почерк.

Я знаю теперь, кто пишет письма за меня.

Я ещё не знаю по чьему приказу.

Хотя, кажется, догадываюсь.

Вечером, дома, я долго сижу перед зеркалом.

Сори ушла. Свеча почти догорела. Из зеркала на меня смотрит Хварин бледная, красивая, с тёмными кругами под глазами, которых раньше не было.

— Прости, — говорю я ей. Её отражению. — Я знаю, ты бы так не сделала. Ты слушалась отца. Ты до конца ему верила. И он тебя за это убил.

Отражение молчит.

— Я не буду такой, — говорю я. — Слышишь? Я не дам ему убить тебя дважды.

И мне кажется на секунду, в дрожащем свете умирающей свечи, что глаза в зеркале меняются. Становятся теплее. Живее. Как будто там, глубоко-глубоко, кто-то на одно мгновение открыл глаза и посмотрел на меня в ответ.

Потом свеча гаснет.

И я остаюсь одна в темноте с её лицом, её именем, её судьбой…

И с моей собственной решимостью, которая растёт во мне с каждым днём, как корень, который я обещала себе не пускать.

¹Ведомство ритуалов (예조,Йеджо ) одно из шести центральных ведомств Чосона, ведавшее церемониями, дипломатией, образованием и экзаменами на чин.

13 глава

13 глава

Ёнсу заболевает в начале третьего месяца.

Я понимаю это сразу, как вхожу к нему утром. Он не сидит за прописями. Он лежит найо , под одеялом, подтянув колени к груди, и не встаёт, когда я открываю дверь. Только поворачивает голову.

—Нуна , — говорит он. И его голос сиплый, ватный, чужой. — Прости. Я не могу встать. У меня всё кружится.

Я подхожу. Опускаюсь на колени. Кладу ладонь ему на лоб.

И отдёргиваю руку.

Он горит. Не «тёплый». Горит. Лоб у него такой горячий, что моя ладонь ладонь Хварин, привыкшая к шёлку и фарфору, на секунду не верит. Я кладу руку снова. Держу. Лоб мокрый, волосы у висков слиплись, щёки нездорового, пятнистого румянца.

— Ёнсу, — говорю я, и стараюсь, чтобы голос не дрожал. — Давно у тебя жар?

— Со вчера, — шепчет он. — Я не хотел говорить. Ты бы расстроилась.

Я бы расстроилась.

Десятилетний мальчик лежит со страшным жаром и молчит, потому что не хочет меня расстраивать.

У меня внутри что-то обрывается.

— Глупый, — говорю я, и глажу его по слипшимся волосам. — Глупый, маленький, хороший. Никогда так больше не делай. Слышишь? Никогда не молчи, когда тебе плохо. Зови меня. Всегда зови меня.

Он кивает. Слабо. Глаза у него мутные, полузакрытые.

— Сори! — кричу я. — Сори, скорее!

Лекарь отца приходит к полудню.

Я наблюдаю за ним из угла комнаты, мне, как старшей сестре, можно присутствовать. Это сухой старик с длинной редкой бородой и важным лицом. Он щупает у Ёнсу пульс долго, с закрытыми глазами, кивая каким-то своим мыслям. Смотрит язык. Оттягивает веко. Хмыкает.

— Избыток жара в лёгких, — говорит он наконец. — От слабой природы. Я пропишу охлаждающий отвар и кровопускание.

— Кровопускание? — переспрашиваю я. — Ребёнку? С таким жаром?

Лекарь смотрит на меня так, будто заговорил предмет мебели.

— Госпожа. При всём почтении. Я лечу в этом доме двадцать лет. Я лечил вашу покойную матушку. Не женское дело указывать в медицине.

Я сжимаю зубы.

В дораме, я вдруг вспоминаю, ясно, как вспышку, был эпизод. Не про Ёнсу. Про другого ребёнка. Где придворный лекарь упрямо пускал кровь умирающему мальчику, «изгоняя жар», а Суён тогда ещё безвестная травница спорила, что при такой лихорадке кровопускание убивает, что нужно сбивать жар снаружи, поить, охлаждать. Её не послушали. Ребёнок умер. Это была страшная сцена. Я её ненавидела.

И теперь, она происходит со мной. С моим Ёнсу.

Только в этот раз я не зритель.

— Господин лекарь, — говорю я, очень ровно, очень вежливо, вставая. — Благодарю вас. Я подумаю над вашими словами и пошлю за вами, если потребуется. А пока оставьте отвар. Я сама прослежу, чтобы брат его принял.

Лекарь поджимает губы. Но я дочь министра. Спорить со мной он не станет. Он собирает свои иглы, кланяется и уходит, бросив на прощание:

— Кровь нужно пустить до заката, госпожа. Иначе жар уйдёт внутрь. Я предупредил.

Дверь за ним закрывается.

Я поворачиваюсь к Сори.

— Сори. Беги за Суён. Сейчас же. Носилки, лошадь, что угодно, но чтобы она была здесь до темноты. Скажи, Ёнсу горит. Скажи, я прошу.

17
{"b":"972324","o":1}