Литмир - Электронная Библиотека

У самой двери я оборачиваюсь.

В последний раз на него.

И Хван стоит посреди кабинета, сжав кулаки, и в его глазах такая мука, такая ярость, такая любовь, что у меня обрывается сердце. Он рванулся бы ко мне, я вижу, если бы это не погубило нас обоих окончательно.

— Я найду способ, — говорит он. Громко. При всех. Не таясь больше. — Слышишь, Хварин? Я найду способ. Я вытащу тебя. Чего бы это ни стоило. Я обещал, откуда угодно. Сквозь что угодно. Я найду.

— Я знаю, — говорю я.

И улыбаюсь ему. Сквозь слёзы. Чтобы он запомнил меня улыбающейся, а не плачущей.

А потом стражники выводят меня за дверь в галерею, во двор, к закрытым носилкам с решётками, которые отвезут меня в королевскую темницу.

И последнее, что я слышу из кабинета, ровный, спокойный, скорбный голос моего отца:

— Какое горе. Какое горе для нашего дома. Моя бедная, заблудшая дочь…

И я понимаю со страшной, окончательной ясностью, что канон вернулся.

Что история, которую я так старалась переписать, всё-таки настигла меня.

Что меня ведут туда же, куда вели настоящую Хварин.

На эшафот.

Дверь носилок захлопывается. Решётка. Темнота.

Носилки трогаются.

И я сижу в темноте, в качающейся клетке, и впервые за долгое время, мне не на что опереться. Ни брошь у сердца, ни записка Ёнсу, ни стихотворение принца ничто не спасёт меня там, куда я еду.

Но я закрываю глаза. И вспоминаю горную долину. Цветущие вишни. Его губы. «Я здесь.»

И шепчу себе, в темноту, в эту последнюю опору:

— Это ещё не конец. Слышишь, Алина? Это ещё не конец.

И я почти в это верю.

Почти.

¹Ыйгымбу (의금부), Королевское судебное ведомство Чосона, ведавшее особо тяжкими преступлениями, прежде всего государственной изменой. Подчинялось напрямую королю. ²Ванъе почтительное обращение к наследному принцу.

21 глава

21 глава

В темнице холодно так, как не бывает холодно нигде.

Это особый холод. Он идёт не от воздуха от камня. От земли. Снизу, из-под тонкой гнилой соломы, на которой я сижу, поджав ноги, прижавшись спиной к стене. Камень вытягивает из меня тепло медленно, бесконечно, всю ночь напролёт, и к утру я уже не чувствую ни ступней, ни кончиков пальцев. Тело Хварин изнеженное, привыкшее к тёплым поламондоль , к шёлку, к жаровням дрожит, не переставая. А я внутри, я внутри уже почти не дрожу. Я как будто примёрзла к самой себе.

Меня привезли сюда три дня назад.

Камера маленькая, ниже человеческого роста, с одним зарешеченным окошком под потолком, через которое видно полоску серого неба. Деревянная решётка вместо двери. За ней узкий проход, по которому дважды в день проходит стражник: утром приносит миску жидкой каши, вечером забирает пустую. Он не смотрит на меня. Ему велено не смотреть. Я изменница. Дочь изменника. Та, на кого нельзя смотреть.

В первый день я плакала.

Во второй стучала в решётку и кричала, что невиновна, пока не сорвала голос.

На третий затихла.

Потому что я поняла: меня никто не слышит. И если слышит никто не верит. И если верит никто не может помочь. Я в королевской темнице, по обвинению в государственной измене, с письмом за моей подписью и моей печатью. Закон уже всё решил. Осталось только ждать.

Семь дней.

Старший стражник сказал мне это вчера буднично, не зло, почти с сочувствием. «Тебе семь дней, девка. На восьмой площадь.» Семь дней до казни. Из них три уже прошли.

Осталось четыре.

В первый же день меня допрашивали.

Меня вывели из камеры двое стражников под руки, потому что сама я едва держалась на ногах, и привели в залЫйгымбу . Большой, холодный, с земляным полом. У дальней стены, на возвышении, за длинным столом трое судей в чёрных одеждах. По бокам писцы. А у жаровни в углу, я увидела это сразу, и внутри всё похолодело лежали разложенные орудия. Те, которыми развязывают языки. Я не знала их названий. Я не хотела знать.

Меня поставили на колени посреди зала. На утоптанную холодную землю.

— Ён Хварин, — начал старший судья. — Признаёшь ли ты, что вступила в преступную переписку с северными варварами, предлагая им сдать столичные ворота?

— Нет, — сказала я. — Я не писала этого письма. Печать и почерк подделаны.

— У нас есть письмо. С твоей печатью. Сверенное с твоей рукой.

— Значит, кто-то умеет копировать мою руку. Спросите писца моего отца, господина Чо. Он умеет.

Лёгкое движение прошло по лицам судей. Едва заметное. И я увидела в стороне, у колонны, полускрытый тенью, высокого человека в сером. Узколицего. Правую руку отца. Он стоял неподвижно и смотрел на меня без злобы, без интереса, как смотрят на цифру в счётной книге. И когда я назвала Чо, он чуть склонил голову набок. Запомнил. Внёс поправку в свои расчёты.

«Они уберут Чо, — поняла я с ледяной ясностью. — Я только что подписала ему приговор. Назвала единственного свидетеля и его теперь спрячут или убьют.»

Но было поздно. Слово сказано.

— Запирательство не спасёт тебя, — ровно сказал старший судья. — Чистосердечное признание облегчит твою участь. Упорство отяготит. Подумай, прежде чем отвечать снова. — Он чуть качнул головой в сторону угла, где у жаровни лежали орудия. — Мы умеем помогать памяти.

Я посмотрела на эти орудия.

И странное дело, мне не стало страшнее. Мне стало почти спокойно. Потому что я вдруг поняла одну простую вещь: что бы я ни сказала, что бы со мной ни делали приговор уже написан. Не этими судьями. Моим отцом. Признаюсь я или нет, меня всё равно поведут на площадь. Так зачем доставлять им удовольствие? Зачем ломаться?

Я выпрямила спину насколько могла, стоя на коленях. Подняла голову. И посмотрела старшему судье прямо в глаза тем взглядом, которым Хварин всю жизнь смотрела на отца. Не отводя. Не мигая.

— Делайте что хотите, — сказала я. И голос мой не дрогнул, я до сих пор горжусь этим. — Пытайте. Можете сломать мне пальцы. Можете сломать мне всё. Я не подпишу того, чего не делала. Потому что, если я подпишу, — вы получите не только мою смерть, но и мою честь. А честь моя единственное, что у меня осталось. И её я вам не отдам. Ни за какую цену. Ни под какой болью.

Тишина в зале.

Судьи переглянулись.

И, я видела это что-то в них дрогнуло. Не сочувствие. Уважение, может быть. Или сомнение. Девушка из благородного дома, в белой рубахе смертницы, на коленях, на холодной земле, перед орудиями пытки, и говорит с ними так, будто это они перед ней виноваты.

Старший судья долго молчал. Потом сделал знак.

— Уведите, — сказал он. — На сегодня довольно.

Меня подняли. Повели обратно.

И, проходя мимо узколицего, я на одно мгновение поймала его взгляд. И, мне показалось в нём мелькнуло что-то. Не торжество. Не насмешка. Что-то почти похожее на досаду. Как будто я повела себя не так, как он рассчитывал. Как будто в его безупречных расчётах появилась маленькая, неучтённая величина.

Хорошо, подумала я. Пусть появляется. Пусть гадает. Я больше не та Хварин, которую можно просчитать.

Меня бросили обратно в камеру. И больше в тот день не трогали.

И на второй день почему-то не вызвали тоже. И на третий. Допрос был один для протокола, для видимости законности. Им не нужно было моё признание. Им нужна была только моя голова.

По ночам хуже всего.

Днём ещё можно держаться. Днём есть свет в окошке, есть шаги стражника, есть звуки лай собак за стеной, крик торговца, плач ребёнка где-то в городе. Днём мир ещё рядом.

А ночью мир уходит. Остаётся только темнота, холод и я.

И в этой темноте ко мне приходит дом.

Не манор Ёнов. Дом. Настоящий. Мой.

Я закрываю глаза и вижу нашу кухню. Маленькую, тесную, с холодильником, обклеенным магнитами. Мама прислоняется к столешнице, держит кружку обеими руками у неё всегда мёрзнут руки, как у меня сейчас, и смеётся над чем-то, что сказал папа. Папа в своём дурацком клетчатом халате жарит яичницу и подпевает радио, фальшивя. На подоконнике герань, которую мама всё забывает поливать, а я тайком поливаю. На столе мой ноутбук с наклейкой, открытый на недопереведённой серии.

28
{"b":"972324","o":1}