На разбитой позиции нашли японскую рацию – маленькую, полевую, в деревянном ящике. Она ещё работала: шипела, потрескивала, и сквозь помехи пробивался голос, быстрый, отрывистый, – кто‑то вызывал часть, которой уже не было. Петров послушал, покрутил головой и выключил.
– Зовёт кого‑то, – сказал он. – Не дозовётся.
Двадцать второго августа они вышли к Халхин‑Голу. Река мелкая, мутная, с пологими берегами. На том берегу ещё стреляли, но уже слабо, без прежней злости.
Рация ожила:
– «Сокол‑три», противник отходит за реку. Преследовать не будем. Закрепляйтесь на позициях.
Закрепляйтесь. Значит, конец. Не войны, но этого наступления. Дошли до реки, дальше не их дело.
Яков опустил бинокль. Смотрел на тот берег, на холмы за рекой, на дым, поднимающийся из‑за горизонта. Где‑то там, в котле, добивали окружённых. Он слышал стрельбу – далёкую, глухую. Не его участок. Не его снаряды.
Петров подошёл, встал рядом.
– Всё, – сказал он.
– Всё?
– Для нас – всё. Дальше – зачистка. Нас отведут.
Бинокль повис на шее. Руки повисли вдоль тела, и он вдруг почувствовал, какие они тяжёлые. Ноги тоже. Всё тело разом вспомнило, что два дня почти не спало.
Он воевал два месяца. Был ранен, не тяжело. Выжил. Побывал там, где цифры в рацию превращаются в чёрные столбы разрывов и чужие смерти.
Странно: он ждал, что это что‑то изменит внутри. Что после войны он станет другим. Но руки были те же, голос тот же, и лицо в мутном зеркале заднего борта грузовика – то же самое. Загар, скулы острее, шрам на плече. Больше ничего.
Двадцать третьего августа пришёл приказ об отводе. Их часть отправляли в тыл, на переформирование. Яков сдал позицию сменщикам, собрал вещмешок, попрощался с Петровым.
– Бывай, Яков.
– Бывай, Степан.
Они пожали руки – крепко, по‑мужски. Два месяца в одном окопе. Такое не забывается.
Петров уже отвернулся, но остановился, сказал через плечо:
– Ты нормальный мужик, Яков. Кто бы там ни был твой отец.
И ушёл, не оглядываясь. Яков смотрел ему в спину, пока не стало пусто.
Грузовик вёз их на запад, прочь от фронта. Яков сидел в кузове, смотрел на степь. Та же степь, что два месяца назад, когда он ехал сюда. Жёлтая, плоская, бесконечная. Только теперь – воронки вдоль дороги, сгоревшие машины, столбы с оборванными проводами.
Война прошла здесь. Оставила следы. Уйдёт – следы зарастут. Степь всё забудет.
А он?
Он не забудет. Никогда.
Грузовик трясло на ухабах, и Яков закрыл глаза. Думал об отце. О разговоре на даче, сто лет назад, в другой жизни.
Отец сказал тогда: «Это должен быть твой риск». Был прав. Риск оказался настоящим, и то, что осталось после, – тоже.
Он не знал, что скажет отцу, когда вернётся. Не знал, будет ли вообще что‑то говорить. Может, слова и не нужны. Может, достаточно того, что он вернулся. Живой и другой.
Грузовик ехал на запад. Солнце садилось за спиной, степь темнела, где‑то далеко, у реки Халхин‑Гол, ещё стреляли – но уже не по нему.
Для него война кончилась.
Яков уснул под стук колёс, и ему снилась Москва – далёкая, невозможная, мирная.
Глава 32
Совещание
21 августа 1939 года. Москва, Кремль
Они собрались в малом кабинете, том, что за приёмной, без окон, с картой на стене и длинным столом, за которым обычно сидели шестеро. Сегодня четверо. Сергей. Шапошников. Исаков. Молотов.
Поскрёбышев закрыл дверь снаружи. Охрана осталась в коридоре. Стенографистки не было: Сергей велел не вызывать.
Шапошников сидел прямо, как всегда, в отглаженном кителе, с папкой перед собой. Борис Михайлович выглядел усталым: серое лицо, тени под глазами. Халхин‑Гол выматывал Генштаб не меньше, чем войска в степи. Рядом Исаков, прилетевший из Ленинграда утренним рейсом, в тёмном флотском кителе, с запахом табака и балтийской сырости. Молотов напротив, в сером костюме, с блокнотом, в который ещё ничего не записал.
Сергей подошёл к карте. Финский залив от Кронштадта до Ханко, южный берег Финляндии, россыпь островов.
– Послезавтра, двадцать третьего, прилетает Риббентроп. Пакт будет подписан. Финляндия в нашей сфере. Борис Михайлович, что на востоке?
Шапошников достал из папки лист с утренней сводкой.
– Жуков перешёл в наступление вчера, двадцатого, в четыре сорок пять по местному. Три группы: северная, южная и центральная. Южная группа продвинулась дальше всех, центральная сковывает японцев на высотах у Номон‑Хан‑Бурд‑Обо. Сопротивление сильное, но танковые бригады на флангах идут хорошо, пехота отстаёт. Связь с Жуковым устойчивая, он докладывает каждые четыре часа.
– Потери?
– За первые сутки около тысячи. Жуков предупреждал, что будут тяжёлыми. Японцы дерутся до последнего, в плен не сдаются. Но окружение формируется. Если фланговые группы замкнут кольцо в ближайшие три‑четыре дня, двадцать третья пехотная дивизия Комацубары окажется в мешке.
– Замкнут, – сказал Сергей негромко, ни к кому не обращаясь. Он знал, чем кончится Халхин‑Гол: полным разгромом. Через месяц Токио попросит перемирия. Японцы развернутся на юг, к нефти, и забудут о Монголии. Одной угрозой меньше.
– Это важно для нашего разговора, – продолжил он. – Пока Жуков держит японцев за горло, мы можем не оглядываться на восток. Там скоро будет тихо. Окно открыто сейчас. Япония связана, Германия смотрит на Польшу, Англия с Францией гарантируют полякам и молятся, чтобы не пришлось воевать. Лучшего момента не будет.
Исаков молча постучал пальцем по столу – согласен. Шапошников отложил сводку.
– Вопрос. – Сергей ткнул пальцем в карту, в точку на южном берегу Финляндии. – Когда?
Шапошников раскрыл папку.
– По утверждённому плану, товарищ Сталин, ноябрь. Полная готовность: восемь канонерок, двадцать десантных барж, полный боекомплект. Плюс сухопутная группировка на перешейке, три стрелковые дивизии, танковая бригада–
– Борис Михайлович. В ноябре Финляндия будет отмобилизована. Сколько у них по мирному времени?
– Тридцать три тысячи кадровых. Плюс пограничная стража, около четырёх тысяч.
– А после мобилизации?
– Триста тысяч. За две‑три недели. У них система территориальных корпусов, быстрое развёртывание.
– Вот. – Сергей отошёл от карты, сел за стол. – Тридцать три тысячи или триста тысяч. Линия Маннергейма без гарнизонов или с полным заполнением.
Тишина. Шапошников понял первым не зря тридцать лет на штабной работе. Закрыл папку.
– Вы хотите ударить сейчас, – сказал он.
– Иван Степанович. – Сергей повернулся к Исакову. – Доложите готовность. Честно.
Исаков достал из кителя записную книжку, потрёпанную, в клеёнчатой обложке с пятнами машинного масла. Он не носил папок, носил эту книжку, и в ней было всё.
– Канонерки: шесть из восьми. «Б‑1» через «Б‑6» на воде, вооружены, экипажи укомплектованы. «Б‑7» на стапеле, монтаж орудия, десять дней до готовности. «Б‑8» – корпус не усилен, три недели минимум. Вооружение на шести бортах: десять шестидюймовых Канэ, четыре восьмидюймовых, две девятидюймовых. Шестнадцать стволов из двадцати одного.
– Снаряды?
– Перезаряжены тысяча сто из тысячи семисот пятидесяти. Казань отстаёт, нехватка латунной ленты для гильз. Тысяча сто, это по шестьдесят‑семьдесят на ствол. Хватит на два‑три часа интенсивной стрельбы.
– Десантные баржи?
– Четырнадцать готовы. Ещё три на Адмиралтейском, будут через неделю. Итого к двадцать пятому четырнадцать. По двести человек: две тысячи восемьсот первого эшелона.
Не четыре тысячи, как по плану. Две восемьсот. Меньше бригады.
– Учения на Гогланде? – спросил Сергей.
– Провели четвёртого‑пятого августа. – Исаков помолчал. – Результаты неоднозначные. Погрузка на пирсе отработана. Подход к берегу, высадка с аппарелей – терпимо, потеряли одну баржу, села на камни. Координация с канонерками плохая. Связь между кораблями и берегом рвалась, корректировщики опаздывали с целеуказанием. Мы учли ошибки, но повторных учений не проводили. Не было времени.