Она произнесла это как можно более небрежно, не глядя на Лоуренса, концентрируясь на своих записях. Но её периферийное зрение уловило, как пальцы старика резко перестали перебирать конверты.
В комнате повисло тяжёлое молчание, нарушаемое лишь тиканьем маятниковых часов на камине.
— Старой травмы? — наконец произнёс Лоуренс. Его голос потерял обычную плавность, в нём появилась трещина. — Он… он сказал это?
— Не совсем, — осторожно призналась Эвелина, теперь уже поднимая глаза. Она увидела, как лицо секретаря побледнело, а в глазах мелькнуло что-то, похожее на страх. Не за себя. За другого. — Он отшутился. Но было видно, что ему больно. Очень. Шрам… он выглядит ужасающе.
При слове «шрам» Лоуренс вздрогнул, словно его хлестнули по щеке. Он отвернулся, его взгляд уставился в стену, но видел явно не её.
— Он снова… Он не должен был сидеть так долго в одном положении, — пробормотал старик почти про себя, и в его голосе сквозь профессиональную сдержанность прорвалась глубокая, выстраданная годами тревога. — В сырую погоду, да после всех этих стрессов… Он никогда не даёт себе покоя. Никогда.
— Мистер Лоуренс, — тихо, но настойчиво позвала его Эвелина, чувствуя, как сердце колотится в груди. Она приблизилась к столу. — Что это за травма? Что случилось?
Секретарь закрыл глаза на мгновение, словно борясь с внутренней битвой. Долг повелевал ему молчать. Но забота о человеке, которого он знал мальчиком и служил ему мужчиной, та забота, что читалась в каждом штрихе его усталого лица, перевешивала.
— Если это шрам от… от той дуэли… — начал он, и слова вырывались с трудом, обжигая его самого. — То он, ваша светлость, не может отпустить прошлое… — он резко оборвал себя, глаза широко раскрылись, полные ужаса от собственной проговорки. Он вскочил со стула, опираясь на стол дрожащими руками. — Прошу прощения. Глубоко прошу прощения, ваша светлость. Мне… мне не следовало говорить. Ни слова. Это не моя история. И не ваше дело.
Он выглядел не просто смущённым. Он выглядел раздавленным, будто предал самое святое доверие.
— Дуэли? — прошептала Эвелина, и мир вокруг замер. Всё встало на свои места и одновременно перевернулось с ног на голову. Лёд в его глазах, его ярость, когда она вмешалась в дела Грейсона, его постоянная настороженность, эта броня из безразличия… Всё это обретало ужасный, трагический контекст.
Лоуренс молчал, его лицо было каменной маской раскаяния. Он не ушёл. Он застыл на месте, ожидая, вероятно, её гнева, её вопросов, но больше всего — собственного приговора за предательство молчания, которое хранил годами. Глава завершилась этим висящим в воздухе словом — дуэли — эхом, которое било в виски и обещало, что истина, скрывающаяся за ним, будет страшнее любого её предположения.
Молчание в канцелярии стало густым, тяжёлым, как смола. Слово «дуэль» висело между ними, и мистер Лоуренс, казалось, готов был проглотить собственный язык, лишь бы забрать его обратно. Но было поздно. Щель в стене пробита, и из неё сочилась тьма.
— Мистер Лоуренс, — голос Эвелины звучал тихо, но неумолимо, как капля, точащая камень. Она не спрашивала. Она констатировала. — Вы не можете остановиться на полуслове. Вы сказали «ни физически, ни…». Ничто. Его душа? Его покой? О какой дуэли речь? Это связано с… с его семьёй?
При упоминании сестры Лоуренс вздрогнул, как от удара. Его плечи сгорбились под невидимой тяжестью. Он не сел обратно, а скорее рухнул на стул, постарев на глазах.
— Вы… вы настойчивы, ваша светлость, — прошептал он, не глядя на неё. — И проницательны. Слишком проницательны для его же блага. И для вашего собственного.
— Моё благо это покой построенный на зыбком песке неведения, — парировала Эвелина, подходя ближе. Она не хотела его запугиод после того, как леди Изабелла ушла, — начал он наконец, обречённо, словно диктуя смертный приговор. — Горе его былвать, но и отступать не собиралась. — Я живу в этом доме. Я вижу последствия. Вчера я видела боль, которую он предпочёл скрыть за шуткой и оскорблением. Я имею право понять, с чем имею дело. Хотя бы для того, чтобы не наступить на те же грабли снова.
Лоуренс долго смотрел в пустоту, его пальцы нервно теребили край стола. Борьба в нём была почти физически зримой.
— Это было… через год после того, как леди Изабелла ушла, — начал он наконец, обречённо, словно диктуя смертный приговор. — Горе его было… невыносимым. А мир — отвратительным и жестоким. И тогда один… один господин, — он выдохнул это слово с таким презрением, что оно звучало как ругательство, — позволил себе публичные замечания. В клубе. Распускал грязные слухи. О том, что её смерть не была несчастным случаем. Что она… что она навлекла позор на семью и предпочла уйти сама. И что её брат, герцог, скрывает правду, чтобы спасти фамильную честь.
Эвелина застыла, ощущая, как холод ползёт по её спине. Она представляла это: молодой Доминик, уже израненный потерей, вынужденный слушать, как грязными языками пачкают память той, кого он любил.
— Он не мог этого оставить, — голос Лоуренса стал сухим, безжизненным, как при чтении протокола. — Вызвал его. Немедленно. Никакие уговоры не помогали. Он был в ярости, какой я никогда не видел ни до, ни после. Холодной, безмолвной ярости, которая не оставляет места разуму. Дуэль была на пистолетах. На рассвете.
Он замолчал, глотая воздух.
— Соперник выстрелил первым. Пуля попала сюда, — Лоуренс бессознательно прикоснулся к своему левому плечу, чуть ниже ключицы. — Раздробила кость, прошла навылет. Врачи потом говорили, что он чудом выжил. Потерял много крови. Но он… он не упал. Он поднял свой пистолет. Прицелился. И выпустил пулю прямо в сердце клеветника.
В комнате стало тихо. Тиканье часов звучало как отсчёт секунд, отделявших тот кровавый рассвет от нынешнего дня.
— Он убил его, — прошептала Эвелина, не как вопрос, а как осознание неотвратимой цены.
— Да, — коротко кивнул Лоуренс. — Защитил её честь. Окончательно и бесповоротно. Свет осудил его за жестокость, за нарушение негласного правила — стрелять в воздух. Но они не понимали… для него это не была дуэль. Это была казнь. Правосудие, которое, как он верил, не смогло свершиться иным путём.
— И шрам… и его боль теперь…
— Физическая рана срослась плохо, — перебил её Лоуренс, всё так же монотонно. — Врачи сделали, что могли. Но в сырость, при усталости, при стрессе… она напоминает о себе. А другая рана… — он впервые посмотрел прямо на Эвелину, и в его глазах стояла бездонная печаль, — та, другая рана, ваша светлость, никогда не затянется. Он потерял сестру. А затем, чтобы спасти её тень от грязи, он убил человека и навсегда похоронил часть себя самого. Тот юноша, каким я его помнил… он умер на той самой поляне вместе с тем негодяем.
Эвелине стало нечем дышать. Картина складывалась с пугающей, мучительной ясностью. Его ледяная маска — это не высокомерие. Это шрамы, выстроенные в стену. Его ярость, когда она вмешалась в дело с землями — это не контроль, это панический страх. Страх, что её действия, её неподчинение, привлекут внимание новых врагов, новых опасностей, которые он больше не в силах контролировать, потому что цена последней победы оказалась для него непосильной. Он не злился на неё. Он боялся за неё. И, возможно, боялся того, что ему снова придётся кого-то защищать. Или убивать.
Она нечаянно ткнула пальцем не просто в старую травму. Она ткнула в открытый нерв всей его трагедии, в его незаживающую вину и бесконечную боль. И он, вместо того чтобы закричать, надел маску циника и вытолкал её вон.
— Он… он никогда не говорит об этом, — тихо добавил Лоуренс, видя, как меняется её лицо. — Никогда. Это тайна. Для всех. Сегодня я совершил непростительное предательство.
— Нет, — вырвалось у Эвелины. Она покачала головой, её мысли метались, пытаясь переработать услышанное. — Вы не предали. Вы… дали мне ключ. Чтобы не ломать дверь, пытаясь войти.