Глава 27
Возвращение в особняк, который ещё утром был неприступной цитаделью, символом могущества и оплотом тихой семейной жизни, стало похоже на путешествие в иной, враждебный мир. Карета, что доставила Эвелину с рокового заседания Тайного совета, казалась погребальными дрогами, а знакомые улицы Лондона, по которым они ехали, мелькали за окном бессмысленной, размытой чередой теней. Она сидела в глубине сиденья, пряча лицо в складках плаща, но не для того, чтобы скрыть слёзы — их не было, её глаза горели сухим, колючим жаром, — а чтобы отгородиться от этого внезапно ополчившегося на неё города. Воздух в карете был густ и тяжёл, как свинец, каждый вдох давался с усилием, будто её лёгкие отказывались принимать ту же самую атмосферу, что наполняла зал предательства.
И когда карета наконец остановилась у чёрного кованого забора с фамильным гербом Блэквудов — орлом с распростёртыми крыльями, держащим в когтях меч, — она увидела, что герб уже не выглядел гордым. Он казался насмешкой, геральдическим клеймом позора. Ворота, обычно распахнутые настежь для экипажей знатных гостей, были прикрыты. Старый швейцар, Джонас, которого она знала по его неизменно почтительному поклону, стоял у них, но выражение его лица было не читаемо, будто высечено из камня. Он молча отворил калитку, пропуская её пешком. Это был первый знак. Первая перемена.
Широкая гранитная лестница, ведущая к парадным дверям из тёмного дуба, показалась ей бесконечно длинной. Каждая ступенька отзывалась в её ногах глухой, утомительной болью. На пороге её встретил не дворецкий Ходжкинс, чьё невозмутимое лицо было неотъемлемой частью домашнего уюта, а младший лакей, юноша с испуганными глазами, который пробормотал что-то невразумительное и тут же скрылся в глубине прихожей. Сама прихожая, огромное помещение с мраморным полом и высокой лепниной, была погружена в полумрак; кто-то забыл или не посмел зажечь канделябры. От неё веяло не гостеприимной прохладой, а склепным холодом.
Эвелина медленно сняла плащ и перчатки, положив их на привычную бронзовую консоль. Её движения были механическими, точными, будто она выполняла сложный ритуал, смысл которого давно утрачен. Из тени колоннады вышел мистер Лоуренс.
Увидев его, она почувствовала не волну ненависти или отвращения, а лишь ледяную, тошнотворную пустоту. Он был живым воплощением того, как почва уходит из-под ног. Его лицо, всегда такое доброжелательное и учтивое, было серым и опухшим от бессонницы и, возможно, слёз. Он не смотрел ей в глаза. Его руки, обычно занятые бумагами или пером, беспомощно висели по швам.
— Ваша светлость, — его голос был шепотом, лишённым всякой силы. — Я… я приказал распаковать ваш багаж. И… перенести ваши личные вещи в восточные апартаменты. По приказу… комиссара Его Величества. Главные покои будут… опечатаны. Для инвентаризации.
Он произнёс это так, словно сообщал о смерти близкого родственника. «Опечатаны. Для инвентаризации». Эти казённые, бездушные слова повисли в воздухе, окончательно превращая дом из жилища в объект конфискации, в вещественное доказательство.
— Я понимаю, мистер Лоуренс, — сказала Эвелина, и её собственный голос прозвучал ей чужим, спокойным и плоским, как поверхность мёртвого озера. — Где этот комиссар?
— В кабинете Его Светлости. Он прибыл с отрядом стражников и двумя писцами. Они… составляют опись. — Лоуренс сделал паузу, и в его голосе прорвалась запредельная мука. — Ваша светлость… Эвелина… я…
— Не сейчас, — перебила она его, не повышая тона, но в её словах прозвучала сталь. — Позже. Если вы ещё чего-то хотите мне сказать. Проводите меня в мои… новые покои.
Он кивнул, словно марионетка, и повёл её по боковой лестнице, вдаль от парадных залов, в те крылья особняка, что обычно занимали дальние родственники или почётные гости. Проход по длинным, знакомым коридорам стал унизительной процессией. Они встречали слуг — горничных, уборщиков, поварёнка. Одни отворачивались, торопливо шаркая ногами и скрываясь в ближайших дверях. Другие смотрели на неё с тупым, не скрываемым любопытством, в котором читалась жажда скандала. Лишь немногие — старая экономка миссис Браун, с глазами, полными немой боли, и юный конюх Джек, которого она когда-то спасла от гнева Грейсона, — встретили её взгляд и попытались сделать почтительный поклон. Но и эти поклоны были полны отчаяния и страха.
Восточные апартаменты были красивы, светлы и… совершенно безлики. Это были комнаты для визитов, лишённые истории, души, следов жизни. Кто-то уже перенёс сюда несколько её сундуков; они стояли посреди гостиной, неуклюжие и чужие, как и она сама в этих стенах. В камине не было огня, и от этого в комнате было зябко.
— Я распоряжусь насчёт дров и… еды, — пробормотал Лоуренс, застыв на пороге.
— Спасибо, — ответила Эвелина, подходя к высокому окну. За ним открывался вид на небольшой внутренний сад, ныне голый и печальный под низким небом. — Вы можете идти, мистер Лоуренс. И помните: я не желаю никого видеть. Никто. Пока я не позвоню.
Он ушёл, и тишина, наконец, обрушилась на неё во всей своей полноте. Но это была не та благословенная, умиротворяющая тишина, что царила в их общей спальне по утрам. Это была тишина опустошения. Тишина после битвы, которую проиграли. Она стояла у окна, положив лоб на холодное стекло, и впервые с того момента, как гвардейцы увели Доминика, позволила дрожи пробежать по своему телу. Это была не дрожь слабости, а содрогание всего её существа от чудовищной несправедливости происходящего. Она сомкнула веки, и перед ней вновь возник его взгляд — тот последний, прощальный, полный предостережения взгляд. «Живи. Беги». Но куда? От чего?
Её размышления были прерваны тихим, но настойчивым стуком в дверь. Не дожидаясь ответа, вошла горничная, не её личная служанка, а одна из младших девушек. Она несла серебряный поднос, но не с завтраком или чаем, а с аккуратной стопкой маленьких, прямоугольных карточек. Визитных карточек. Девушка поставила поднос на стол, не глядя на Эвелину, и выскользнула обратно.
Эвелина медленно подошла к столу. Она взяла верхнюю карточку. Тончайший бристольский картон, изящный шрифт. «Леди Арабелла Стоун». На обороте, быстрым, размашистым почерком, было начертано: «С глубоким сожалением вынуждена отозвать своё приглашение на вечер в среду, а также прекратить наше знакомство в свете нынешних, весьма прискорбных обстоятельств». Ни подписи, ни даже инициалов. Просто — отказ.
Она отложила эту карточку и взяла следующую. «Графиня Олдхэм». Оборотная сторона была чиста. Просто карточка, возвращённая без комментариев — самый красноречивый и презрительный из всех возможных жестов.
Третья. Четвёртая. Пятая. Графы, виконты, леди, почтенные матроны… Все они. Всё то общество, что ещё вчера осыпало её комплиментами, наперебой приглашало на свои приёмы, льстило «герцогине Блэквуд» в надежде на расположение её могущественного супруга. Теперь они, как стая крыс, почуявших, что корабль дал течь, спешили покинуть его. Одни отзывали приглашения. Другие «приостанавливали» знакомство. Третьи, самые трусливые, просто возвращали свои карточки, даже не утруждая себя написанием лживых слов сожаления. Каждая карточка была маленьким, холодным ударом кинжала в спину. Каждая — напоминанием о том, что она осталась совершенно одна. Одна против целого мира, который теперь видел в ней не герцогиню, а жену изменника, чумную, заразную, от которой нужно держаться подальше.
Она сгребла все карточки в ладонь. Тонкие края впились в кожу. Она хотела швырнуть их в камин, но камин был пуст и холоден. Вместо этого она просто разжала пальцы, и белые прямоугольники, словно лепестки ядовитых цветов, бесшумно рассыпались по полированному дереву стола.
В этот момент из окна донёсся шум с улицы — лязг замков, тяжёлые шаги, грубые голоса. Она подошла к окну. У парадного входа остановилась крытая повозка. Из неё вышли люди в форменных, но не придворных одеждах — чиновники королевской казны. С ними были стражники. Они внесли в дом несколько больших сундуков и ящиков. Началась опись. Обыск под видом инвентаризации. Они будут ходить по её дому, по комнатам, где она и Доминик смеялись и спорили, где они строили планы и делились тайнами. Они будут трогать их вещи, выдвигать ящики его письменного стола, совать свои носы в каждый угол. Это было вторжение, более страшное и унизительное, чем любое физическое насилие.