Картина, открывшаяся их взорам, была выписана мастерской рукой интриганки. Тусклый свет фонаря выхватывал из мрака: фигуру леди Эвелины Уинфилд, отступившую к стене, её распахнутые от ужаса и гнева глаза, нарумяненное, наглое лицо лорда Фейна, и — самое главное — его руку, всё ещё протянутую к ней, застывшую в неуклюжей попытке схватить. Расстояние между ними было интимно-близким. Уединение — абсолютным. Обстановка — более чем компрометирующей.
Леди Арабелла издала приглушённый, искусный вопль.
— О, Боже правый! Эвелина?! Лорд Фейн?! Я… я и подумать не могла… мы лишь искали мою камею…
Фейн, опешив от внезапного появления публики, отдернул руку, как обжёгшись, но было поздно. Глаза сплетниц впились в них с жадным, ненасытным любопытством. Леди Гримстон уже прищурилась, её острый взгляд скользнул с Эвелины на Фейна и обратно, складывая в уме готовую, скандальную историю.
Эвелина застыла. Весь мир сузился до этого каменного мешка, до этих четырёх пар глаз, впившихся в неё с лицемерным ужасом и нескрываемым восторгом. Она чувствовала, как по её спине струится ледяной пот. Она была поймана. Невиновность, объяснения — ничего из этого уже не имело значения. Картина говорила сама за себя. И эта картина, с молниеносной скоростью, уже распространялась по нейронным путям в мозгу леди Маргарет Бойс, обретая пикантные детали и обрастая ядовитыми подробностями.
Ловушка захлопнулась с тихим, но безошибочным щелчком. Её репутация, её честь, её будущее — всё это только что было принесено в жертву на алтаре светской интриги. И в леденящей тишине, последовавшей за притворным возгласом Арабеллы, Эвелина услышала лишь тихий, внутренний звук — треск падающей башни. Башни, которую звали её жизнью.
Ночь, последовавшая за балом, не принесла Эвелине ни сна, ни покоя. Она пролежала, уставившись в бархатный полог над кроватью, пока серые полосы рассвета не начали рвать края ночи. Но спокойствие утра было обманчиво. Оно длилось ровно до того момента, как в столовую, где она безуспешно пыталась проглотить кусок сухого тоста, не вошла, а влетела её младшая сестра, Сесилия.
Лицо Сесилии, обычно нежное и оживлённое, было заплакано и искажено отчаянием. В руке она сжимала смятый листок бумаги — письмо.
— Это от леди Софии, — выдохнула она, и голос её сломался. — Её мать… графиня Хартвил… запретила ей поддерживать со мной… какие бы то ни было связи. До… до выяснения обстоятельств. О, Эва, что они говорят? Что случилось вчера?
Эвелина попыталась встать, но ноги отказались ей служить. «Выяснение обстоятельств». Эти два вежливых слова прозвучали как приговор. Скорость была чудовищной. Бал закончился за полночь, а к девяти утра уже были написаны и доставлены письма с выражением «глубочайшего сожаления» и «временного прекращения общения».
Первая искра. И тут же — вторая. В прихожей раздался голос дворецкого, Ходжкинса, обычно невозмутимый, но сейчас в нём слышалась заметная дрожь.
— Миледи, милорд просит вас в кабинет. Немедленно.
Кабинет графа Уинфилда, пахнущий старым деревом, воском для мебели и грустью, был погружён в полумрак, хотя шторы были уже раздвинуты. Граф сидел за своим массивным письменным столом, но не работал. Он просто сидел, опершись локтями о столешницу, и лицо его, обращённое к окну, казалось высеченным из серого, пористого камня. Он повернулся, когда вошла Эвелина, и она едва подавила вскрик. За одну ночь он постарел на десять лет. Глубокие тени легли под глазами, щёки обвисли, всклокоченные седые волосы торчали беспомощными прядями.
— Садись, дочь, — его голос был безжизненным, хриплым, будто он провёл ночь, крича в подушку.
Он не стал спрашивать, что случилось. Он уже знал. Или, скорее, знал ту версию, что клубилась теперь над Лондоном, как смог.
— Ко мне уже приходили, — начал он, глядя куда-то мимо неё, на полку с книгами по сельскому хозяйству, которые больше не приносили дохода. — Сначала — посыльный от лорда Эштона. Письмо. Он «с величайшей болью» сообщает, что обручение его сына с Сесилией… более не может считаться действительным. Семья не может быть связана узами с… домом, поражённым таким пороком.
Каждое слово падало на Эвелину, как камень. Она видела, как слёзы наворачиваются на глаза отца, но он сжал веки, не давая им выкатиться.
— Через полчаса, — продолжил он тем же монотонным, страшным голосом, — явился Кэлверли. Наш главный кредитор. Вежливый, как всегда. Соболезновал о «несчастном недоразумении». И напомнил, что срок уплаты по векселям истекает через неделю. Он слышал… слухи… о том, что наша репутация более не позволяет рассчитывать на отсрочку или новый заём. Он предложил… — граф замолчал, сглотнув ком в горле, — …предложил начать обсуждение передачи ему в счёт долга участка леса у реки. Последнего приличного актива.
Финансовая пропасть, всегда зиявшая где-то рядом, теперь разверзлась у них под ногами. Репутация была не просто честью. Она была кредитом, доверием, валютой, в которой заключались браки и сделки. Теперь их валюта была объявлена фальшивой.
— Я пытался… — голос Эвелины прозвучал хрипло, — …я пыталась бы объяснить. Это была подлость, ловушка, которую устроила Арабелла Стоун! Фейн был подставлен!
Граф медленно покачал головой, и в его глазах вспыхнула не надежда, а бесконечная усталость.
— Кому ты будешь это объяснять, Эва? — спросил он тихо. — Леди Арабелла уже разослала слёзные письма всем своим корреспондентам, сокрушаясь о своей «потерянной камее» и о том, что ей довелось увидеть. Лорд Фейн, по слухам, уже укатил в свои поместья, «чтобы избежать неприятных вопросов», оставив за собой шлейф из намёков на твою… доступность. Три самые ядовитые сплетницы Англии стали свидетелями. Твоё слово против их? — Он горько усмехнулся. — Твоё слово, известное своим острым языком и независимостью, против слова невинной, огорчённой девицы и пьяного, но знатного повесы? В этой истории, дочь моя, правда — последнее, о чём кто-либо подумает.
Он откинулся на спинку кресла, и его взгляд стал отстранённым, будто он уже видел грядущее.
— От нас отворачиваются. Приглашения больше не приходят. Друзья… — он махнул рукой, — …друзей у нас теперь нет. Есть только кредиторы, злорадствующие конкуренты и те, кто смотрит на нас с любопытством, как на диковинных зверей в клетке. Помолвка Сесилии разрушена. Твоё будущее… — он не закончил, но смысл был ясен: её будущего не существовало. Ни один мужчина с именем и состоянием не посмотрит в её сторону.
Эвелина сидела, сжимая холодные пальцы рук. Она чувствовала, как стены родного дома, которые всегда были крепостью, теперь превращаются в бумажные перегородки, вот-вот готовые рухнуть под напором одного единственного слуха. Мастерски разыгранного спектакля. В нём не было правды, не было логики, но была безупречная, сценическая убедительность: порочная связь, тайное свидание, пойманная с поличным.
Пламя позора, зажжённое одной свечой леди Арабеллы в тёмном павильоне, уже полыхало по всему Лондону. Оно пожирало не бумаги, а нечто куда более ценное: доверие, надежды, целую жизнь. И самое страшное было то, что потушить его было нечем. Всё, что она могла сделать, — это сидеть и смотреть, как горит всё, что она знала и любила.
Ночь, последовавшая за балом, не принесла Эвелине ни сна, ни покоя. Она пролежала, уставившись в бархатный полог над кроватью, пока серые полосы рассвета не начали рвать края ночи. Но спокойствие утра было обманчиво. Оно длилось ровно до того момента, как в столовую, где она безуспешно пыталась проглотить кусок сухого тоста, не вошла, а влетела её младшая сестра, Сесилия.
Лицо Сесилии, обычно нежное и оживлённое, было заплакано и искажено отчаянием. В руке она сжимала смятый листок бумаги — письмо.
— Это от леди Софии, — выдохнула она, и голос её сломался. — Её мать… графиня Хартвил… запретила ей поддерживать со мной… какие бы то ни было связи. До… до выяснения обстоятельств. О, Эва, что они говорят? Что случилось вчера?