Литмир - Электронная Библиотека

Он слушал, не перебивая, его взгляд был направлен куда-то поверх её головы, на книжные полки.

— Сфагнум, — повторил он слово, и оно прозвучало с лёгкой, почти неуловимой нотой интереса в его обычно монотонном голосе. — Да. Он растёт в низинах к северу от замка. Там, где почва кислая.

— Именно, — кивнула Эвелина, удивлённая, что он это знает. — А вот вереск… автор пишет, что отвар из его цветов может помочь при кашле. Хотя и предупреждает о дозировке — в больших количествах он ядовит.

— Как и большинство сильных средств, — заметил он сухо. — Вереска здесь достаточно. Он покрывает холмы. Но собирать его нужно в определённую фазу цветения, иначе пользы не будет.

Так, шаг за шагом, обмен фразами, они начали разговор. Не о своих чувствах, не о конфликте, не о Грейсоне. О свойствах растений. О географии своих владений. О практических, приземлённых вещах. Это был безопасный, нейтральный язык, который они оба понимали. Язык фактов, логики, пользы.

Он так и не вошёл в комнату. Он оставался на пороге, как бы соблюдая невидимую границу. Но он задавал уточняющие вопросы («А что насчёт плауна?», «Вы читали примечание о корне дягиля?»), и она отвечала, цитируя книгу или делясь своими соображениями. В его вопросах не было экзамена, лишь любопытство, сдержанное и осторожное.

Это длилось недолго, может, десять минут. Но за эти десять минут ледяная стена не рухнула — она стала прозрачной. Сквозь неё можно было разглядеть не врага, а человека со знаниями, которые он, оказывается, был готов разделить. Пусть и на дистанции.

Наконец, он слегка выпрямился.

— Полагаю, ваши… исследования потребуют времени, — сказал он, и в его тоне снова мелькнул тот самый, лёгкий, сухой оттенок, который она уже начинала узнавать как подобие его юмора. — Не засиживайтесь слишком допозда. Свечной свет портит зрение почти так же, как и неверно приготовленный отвар.

И, кивнув на прощание, он развернулся и ушёл, его шаги затихли в коридоре.

Эвелина осталась сидеть с книгой на коленях, глядя на пустой дверной проём. В груди у неё странно ёкнуло. Не от радости. От облегчения. От того, что страшная тишина была нарушена. От того, что они нашли мост. Хрупкий, узкий, ледяной мост из фактов и латинских названий, но мост. Их первая беседа у камина не согрела комнату. Но она растопила иней на стёклах, отделявших их друг от друга. И этого, в мире Олдриджа, было уже очень и очень много.

Немая договорённость, возникшая после разговора о вереске и мхах, постепенно превратилась в новый, хрупкий ритуал. Он не был объявлен. Он просто стал происходить. После ужина, который по-прежнему проходил в тягостной, трёхсторонней тишине (Себастьян болтал, Доминик молчал, Эвелина отвечала односложно), наступал момент разделения.

Себастьян, под предлогом «страшной скуки этого медвежьего угла», обычно удалялся — то в бильярдную бить шары с таким звоном, что звук доносился даже в гостиную, то к себе, чтобы, как он говорил, «написать пару писем, которые взволнуют весь Лондон». И тогда, в опустевшем пространстве нижнего этажа, возникала призрачная возможность.

Иногда это была библиотека. Эвелина сидела за одним из больших столов с открытой книгой, а он, проходя мимо, будто случайно, останавливался у соседнего стеллажа, как бы ища что-то. Или она находила его уже там, и их взгляды встречались над раскрытыми фолиантами в немом вопросе: «Продолжим?».

Чаще это была малая гостиная. Она сидела у камина, и он, возвращаясь из своего кабинета, замедлял шаг в дверях. Иногда он проходил мимо. Иногда — входил и занимал кресло напротив, не спрашивая разрешения. Это не было приглашением. Это было взаимным, молчаливым согласием на временное перемирие в определённом времени и месте.

Сначала говорили о деле. О том, что она прочитала в «Флоре». О странном поведении какой-то породы овец, которую он заметил во время объезда. О хозяйственных вопросах, которые теперь, после истории с Грейсоном, они обсуждали с особой, подчёркнутой осторожностью, как сапёры, обезвреживающие мину.

— Управляющий предлагает заменить кровлю на риге, — говорил он, глядя в пламя. — Говорит, старая протекает.

— А что говорит наш плотник? — спрашивала она, не отрываясь от вязания (новое занятие, чтобы руки были при деле).

— Плотник говорит, что можно подлатать ещё на год. Но Грейсон настаивает на полной замене. Цифры у него убедительные.

— Цифры у Грейсона всегда убедительные, — замечала она сухо. — Даже когда они считают не совсем то, что нужно.

Он не спорил. Он лишь слегка кивал, и в уголке его глаза появлялась та самая, едва уловимая тень — не улыбки, но понимания. Он слышал не только слова, но и подтекст. И молчаливо соглашался.

Потом темы стали расширяться. Осторожно, как бы пробуя почву.

Как-то раз речь зашла о новой книге, присланной из Лондона — памфлете о парламентской реформе. Она рискнула спросить его мнение.

— Политика — грязное ремесло, — ответил он, отпивая портвейн. — Но иногда необходимое зло. Автор этого опуса, как и большинство идеалистов, забывает, что законы пишутся не для добродетели, а для порока. Чтобы сдерживать худшие проявления человеческой натуры, а не направлять лучшие.

— То есть вы не верите в прогресс? — спросила она.

— Я верю в эволюцию, — поправил он. — Медленную, болезненную и часто не в ту сторону. Прогресс — это просто красивое слово для чьей-то наживы.

Его цинизм не отпугивал её. В нём была горькая, выстраданная правда, которую она начала уважать. И она не боялась парировать.

— Возможно. Но без этих «красивых слов» мы до сих пор бы считали, что земля плоская, а болезни насылают ведьмы.

— И были бы, возможно, счастливее, — парировал он с той самой, сухой, как пыль, усмешкой. — Невежество — дорогое, но эффективное болеутоляющее.

Это была игра. Игра умов. Они обнаружили, что мыслят сходно: язвительно, скептически, отторгая пафос и поверхностные суждения. Его сарказм, обычно направленный вовне, теперь иногда обращался к ней — не раня, а проверяя. И она училась отвечать тем же — не грубо, но точно.

Однажды, обсуждая какую-то научную новинку об электричестве, она заметила:

— Учёные, кажется, решили разобрать мир на части, чтобы посмотреть, как он тикает, но собрать обратно, боюсь, не смогут.

Он посмотрел на неё, и в его глазах промелькнуло нечто похожее на одобрение.

— Удивительно точная формулировка, герцогиня. Вы уловили суть научного высокомерия. Разобрать — пожалуйста. Понять — вряд ли. А уж управлять разобранным…

Он не закончил, но она поняла. Он говорил не только о науке.

Лёд между ними больше не был монолитом. Он покрылся сетью тончайших трещин. Сквозь них просачивался свет — не тёплый и ласковый, а холодный, резкий, как зимнее солнце, но это всё же был свет. Они не касались личного. Ни прошлого, ни чувств, ни даже имён «Грейсон» или «Изабелла». Это была нейтральная территория, демилитаризованная зона, где они могли встречаться как равные собеседники.

Но даже эта ограниченная близость меняла всё. Она видела, как он слушает её, действительно слушает, а не просто ждёт конца фразы. Видела, как его пальцы слегка постукивают по ручке кресла, когда он обдумывает её аргумент. Видела, как в редкие моменты его лицо, освещённое огнём, теряет своё ледяное напряжение, становясь просто усталым и задумчивым.

Это не была дружба. Не была любовью. Это было признание. Признание интеллекта, силы характера, присутствия другого человека в своём мире. После месяцев игнорирования, страха и молчания даже это казалось чудом. Себастьян, со своими ядовитыми намёками, теперь казался назойливой, но неопасной мухой — фоновым шумом, который не мог нарушить тихую, сосредоточенную гармонию их вечерних бесед. Лёд трескался. И с каждым таким разговором трещины становились глубже, открывая сложный, повреждённый, но невероятно живой мир по ту сторону стены.

36
{"b":"960069","o":1}