— Да вот уж бандитом меня никто никогда не называл, — разочарованно и недовольно вздыхает Герман и выступает вперед, заслоняя меня собой. — Никогда в жизни бандитизмом не промышлял… Папка мой замешан был, возможно, в сомнительных делах… но тогда время такое было… Непростое, знаете ли.
— Тогда ты кто ты такой? — зло спрашивает Людка, упирая руки в бока.
— А кто с утра к женщине с пакетами мяса заявляется? — строго, почти по-отцовски, парирует Герман.
Людка, опешив, замолкает. Она хмурится, затягивает пояс на халате потуже и тихо, озадаченно, шепчет сама себе:
— Ну… только мужчина с серьезными намерениями…
Она переводит на меня шокированный взгляд, прикрывает губы пальцами и шепчет уже мне:
— Танька… Ты, наконец, себе мужика, что ли, нашла?!
— Теперь весь дом будет об этом знать, — тяжело вздыхаю я, чувствуя, как по щекам разливается предательский жар.
— А в чем проблема? — невозмутимо спрашивает Герман, наклоняется и с легким усилием подхватывает оба мешка.
Он неторопливо шагает к подъезду, оглядывается на меня через плечо, и в его глазах пляшут те самые чертовы огоньки:
— Тебе давно уже можно мужика.
— Во мне же ни молодости, ни красоты, — напоминаю я ему его же слова. — Ни выгоды.
— Видимо, великая любовь подступает, — Герман пожимает плечами, и его лицо озаряется широкой, открытой, почти мальчишеской улыбкой. — Танюш, ты крепко влипла.
— Ой! — шепчет Людка и уже пулей несется к соседнему подъезду, громко шаркая подошвами своих тапочек. — Пойду Инку обрадую!
— Люда! — вскрикиваю я в пустоту. — Не смей!
Но поздно. С балкона третьего этажа доносится хриплый, победный голос нашей общей соседки Инны:
— Да я уже все подслушала с балкона! «Богиня Котлет»! — Она заливается счастливым смехом. — И да, Тань! Теперь ты мне точно должна рецепт своих котлет! Я тоже мужиков буду ловить на котлеты!
46
— Почему он так со мной поступает? — всхлипываю я и вытираю шёлковым платком слезы со щёк.
Кутаюсь под тонким, но невероятно тёплым кашемировым пледом цвета слоновой кости.
Тяжело вздыхаю, специально чуть громче, чем нужно. Прислушиваюсь сама к себе, не переигрываю ли я в своих страданиях перед сыном? Зритель должен верить, чтобы пожалеть меня.
Аркадий ставит на низенький стеклянный столик чашку с ромашковым чаем. Пар от него поднимается ленивыми волнами.
Садится на диван рядом со мной.
Я тут же укрываю его краем пледа, обнимаю за мощные плечи и притягиваю к себе. Мой сыночек. Моя гордость. Мой любимый птенчик, который уже давно вымахал в настоящего орла.
Целую его в висок, чувствуя под губами прохладу его кожи. А после разворачиваю его лицо к себе и поглаживаю щеку. Под пальцами — колючая, жёсткая щетина.
Глаза у Аркадия печальные, тёмные, как у Германа.
— Я люблю тебя, мам, — говорит он и кладёт тяжёлую голову мне на плечо.
Я прижимаюсь ухом к его темени. Он пахнет перечной мятой, древесной смолой и немного базиликом. Очень сложный парфюм.
— Твой отец настоящий козёл, — выдыхаю я, прижимая платок к носу. — Подлец. Негодяй.
— А зачем он тебе тогда нужен? — тихо и задумчиво спрашивает Аркадий.
Он находит мою свободную руку, наши пальцы переплетаются, и он мягко, но уверенно сжимает мою ладонь. Его рука большая, тёплая, сильная.
Я неожиданно теряюсь от его такого простого, но смертельно логичного вопроса.
— Зачем? Чтобы он был моим! — отвечаю я торопливо и сама понимаю, что мой ответ выходит по-девичьи капризным и злым, без единой здравой мысли. — Я решила, что он сейчас должен быть рядом.
— А почему именно сейчас ты это решила? — не отступает он.
Я опять замолкаю от его тихого вопроса и хмурюсь. Мне определённо не нравятся вопросы сына.
Они колют, как иголки. Я откидываю от себя влажный носовой платок, поддаюсь к кофейному столику и подхватываю чашку с ромашкой. Чай горчит на языке, отдаёт травяной пылью и слабым мёдом.
Аркадий дожидается, когда я вновь вернусь в исходное положение, и вновь кладёт голову мне на плечо.
— Мам. Ты же его не любишь.
— Ну что ты говоришь за глупости? — я аж вскрикиваю. Чашка с чаем в моей руке вздрагивает, и часть горячей жидкости выплёскивается на дорогой плед. Я замираю и медленно произношу: — Аркаша. Не говори вздор. Конечно, я люблю твоего отца.
Аркаша медленно отстраняется от меня, разворачивается всем торсом и приподнимает густую бровь.
Он не моргает, вглядывается в мои глаза, буравит меня этим спокойным, взглядом.
Я теряюсь. Пытаюсь спрятать свою неловкость и почему-то нахлынувший стыд за чашкой чая. Сердито отставляю её обратно на столик. Избегаю прямого взгляда сына. Медленно выдыхаю. Закрываю глаза.
— Мам, — снова говорит Аркадий, и я крепко зажмуриваюсь, а после даже сжимаю кулаки на коленях.
Если честно, то я совсем забыла, что такое любить мужчину. Что такое чувствовать когда в груди сердце бьётся часто-часто, когда перехватывает дыхание от одного лишь взгляда.
И когда коленки подгибаются. Со мной этого не было очень-очень давно.
Вчера Герман вновь был моим. Но... это уже была не страсть влюблённости. А лишь... напоминание. Напоминание о том, что мы когда-то были рядом и когда-то любили друг друга. Любили до безумия.
— Зачем ты ведёшь такие разговоры? — сипло спрашиваю я и в отчаянии смотрю на сына.
Аркадий слабо улыбается.
А я в мыслях сама себе признаюсь, что тогда, когда я выгнала Германа, прежде всего... освободилась. И ведь эти несколько лет у меня действительно не было никаких сожалений о том, что мы развелись. О том, что мы перестали быть друг для друга родными людьми.
Мне было приятно обвинять во всём его. В том, что он подлец, изменщик, обманщик. Ведь так было легче. Легче, чем осознать то, что наша любовь... просто остыла.
— Всё, Аркадий, — я встаю и резко шагаю прочь из гостиной. Плед срывается с плеч и падает на пол бархатным комом. — Я думаю, тебе пора домой.
— Мам, — тихо окликает меня сын.
Я резко останавливаюсь в дверях, не оборачиваясь.
— Ты же его правда не любишь?
— Прекрати немедленно! — я уже кричу, разворачиваясь к нему. Моё отражение в огромном зеркале на стене — разгневанная, растрёпанная женщина с горящими щеками. — То, что я его не люблю, не значит, что он не должен быть моим!
Я замолкаю и шумно выдыхаю, осознав, что только что выпалила сокровенную, уродливую правду.
В окна гостиной пробиваются несмелые лучи утреннего солнца. И я вижу, как в них танцуют миллионы пылинок.
— Всё, уходи, — топаю ногой по холодному мрамору и скидываю руку в сторону холла. — Проваливай. И знай, что я с тобой больше не разговариваю, потому что ты меня сильно обидел.
— О, мам, я тебя сейчас обижу ещё больше, — Аркадий с угрозой встаёт и делает шаг в мою сторону.
Как же он сейчас похож на своего отца! И эта схожесть выбешивает меня до приступа низкого, животного рыка.
— Несносный мальчишка! — взвизгиваю я.
Аркадий усмехается и заявляет:
— Тебе, правда, очень давно уже нужен нормальный мужик.
Я аж захлёбываюсь от возмущения, широко распахиваю глаза и с шумом выдыхаю через ноздри.
— Ты как разговариваешь с матерью?!
— Да, — кивает Аркадий и делает ко мне новый шаг. — Тебе нужен такой мужик, который скрутит тебя в бараний рог.
— Да как ты смеешь! — кричу я.
А Аркадий смеётся:
— Да-да, именно такой тебе и нужен! У тебя слишком много нерастраченной энергии, мам.
— Ты весь в отца! — рявкаю я в бессилии и отчаянии перед этим маленьким, выросшим Германом.
Сын кивает и широко улыбается, вскинув руки в стороны:
— Ну естественно! Я же его сын. Во мне его кровь.
— Какой же ты бессовестный! — говорю я и пытаюсь заплакать, чтобы вызвать в сыне жалость и чувство вины.
Но слёзы не идут. Внутри — одна горячая ярость. Я злюсь ещё больше. И во вспышке гнева я с размаху пинаю высокую фарфоровую вазу дизайнерской работы, из которой так живописно торчали засушенные ветки ивы.