Я резко оборачиваюсь, вскидывая идеально выщипанную бровь.
— А с кем же?
Катя снова стыдливо отводит глаза и жуёт губу, смазывая дорогой блеск. Я хмурюсь, чувствуя, как между лопаток напрягаются мышцы от нехорошего предчувствия. Медленно, почти бесшумно, нажимаю на ручку. Тяжёлая дубовая дверь с глухим щелчком подаётся внутрь.
Открываю дверь.
А там…
24
Моя ладонь все еще прижата к щеке Германа, и я чувствую, как под пальцами слегка напрягается его скула.
Я не убираю руку. Вместо этого я медленно поднимаю вторую и прижимаю ее к его другой щеке, зажимая его бородатое, удивленное лицо в своих теплых ладонях.
Он такой пупсик сейчас. Бородатый седой пупсик.
Герман замирает. Его густые брови взлетают так высоко, что, кажется, вот-вот сроднятся с линией волос. А его зрачки… Боже правый, его зрачки снова расширяются, поглощая радужку, и в них уже почти не остается насмешливости, только молчаливое, мужское недоумение.
Очаровательный недоуменный мужик, который, похоже, еще не встречал от женщины смелости и честности.
Я медленно выдыхаю воздух, который до сих пор застрял у меня в груди колючим комом.
— Я влюбилась, — говорю я тихо и начистоту. И сама улыбаюсь этому признанию, слегка прищурившись. — Не буду отрицать. А как, скажи на милость, не влюбиться, Герман Иванович?
Он молчит, и я продолжаю, моя улыбка становится горше, но я не отпускаю его лицо.
— Сильный. Властный. Богатый, — медленно, с горьковатой усмешкой перечисляю я, мягко сжимая его скулы в своих ладонях. — Красивый. Вы все это о себе, Герман Иванович, сами прекрасно знаете. Оттого вы такой весь самодовольный и высокомерный.
Мой взгляд скользит по его лицу, в котором с каждой секундой все меньше самодовольства и все больше… растерянности. Настоящей, мужской, неподдельной.
Я снова вглядываюсь в его глаза, ищу в них привычную острую насмешку и почти не нахожу.
— Влюбилась, — вновь повторяю я, и голос мой звучит твердо. — Но это не трагедия. Совсем не трагедия.
Я пожимаю плечами, все еще держа его лицо в руках. Его кожа такая горячая, будто под ней тлеет уголь.
— Я в свои годы пережила несколько несчастных влюбленностей. Один раз в старшей школе, вторая — на первом курсе института. А третий раз мое сердце было вдребезги разбито тогда, когда я сама решила развестись с мужем. Знаете, Герман Иванович, — я усмехаюсь, — как влюбилась, так и разлюблю. Женщина в разводе этого уже не боится.
Он пытается пошутить, собрать обратно свою маску циника, но голос его неожиданно срывается на низкой, глубокой хрипоте:
— А я не думаю, что меня можно так легко разлюбить.
От этого звука, от этой хрипоты, в которой слышится что-то неуверенное и по-звериному уязвимое, у меня по плечам бегут медленные, теплые мурашки.
Ох, как же я давно не чувствовала этого легкого возбуждения, этого трепета где-то глубоко внизу живота. Как давно я не касалась мужчины так… по-хозяйски.
И как давно не испытывала этого горячего, глупого, глубокого желания просто поцеловать кого-то.
Даже эта невзаимная, на первый взгляд, влюбленность — уже дар. Средоточие самой женской сути. И самой жизни.
И сейчас, отказавшись от стыда, смущения и дурацких мыслей о том, что я чего-то там не заслуживаю, я наслаждаюсь моментом.
Тем, что стою вот так, наедине с Германом в его кабинете, и держу его могучее лицо в своих руках.
А он… он не отталкивает меня.
Одна моя рука медленно соскальзывает с его щеки на мощную, горячую шею. Я чувствую под пальцами стук его пульса — частый, неровный. Неужели и он?.. Нет, не может быть.
Наверное, это просто от неожиданности.
Герман шумно выдыхает, и я понимаю, что имею полное право позволить себе сейчас побыть немного взбалмошной дурой, у которой совсем нет тормозов.
Потому что слишком долго я была одна. Слишком долго я не позволяла себе быть просто женщиной.
— Знаешь, Татьяна… — тихо говорит он, и его зрачки, кажется, уже полностью поглотили радужку, превратив глаза в два черных, бездонных омута. — Я всегда думал, что женщины к пятидесяти годам в принципе не способны так… влюбляться.
— Что за глупости вы говорите, Герман Иванович, — шепчу я, и моя ладонь, что лежит на его шее, соскальзывает чуть ниже. Пальцы бесстыдно ныряют под разлет ворота его расстегнутой рубашки, касаясь горячей кожи. — Это у мужчин к пятидесяти отсыхает сердце, — я немного наклоняю голову, поднося свое лицо к его лицу. — А у женщин оно расцветает. С новой силой. И с новым желанием… жить.
— Как много интересного я о тебе узнаю, Танюша, — он переходит на хриплый, почти неслышный шепот, от которого у меня по спине пробегает новая дрожь.
Я медленно приближаю свое лицо к его. Наши носы почти соприкасаются. Я чувствую его теплое, прерывистое дыхание на своих губах.
Герман уже почти хрипит:
— Танюша, ты что, душа моя, задумала?
— Собираюсь поцеловать вас, Герман Иванович, — отвечаю я едва слышно, следя, как его глаза затягиваются темной дымкой.
Он лишь приподнимает бровь еще чуть выше и на новом, прерывистом выдохе заявляет:
— Как неприлично, Татьяна. Ты буквально сейчас домогаешься своего начальника.
Мое лицо — уже в сантиметре от его. Я чувствую его запах — кожи, перца, дорогого мыла. Это сводит с ума.
— Так увольте меня, — усмехаюсь я, нагло, с вызовом.
И впиваюсь в его приоткрытые, удивленные губы.
Мир в это мгновение стирается. Исчезает. Пространство вокруг превращается в густой, пульсирующий вакуум, который бьется в такт моему бешеному сердцу.
Я закрываю глаза, стискивая пальцами его короткие, густые волосы на затылке. Он издает тихий, удивленный звук, не то мычание, не то стон, но его губы под моими — мягкие, податливые, обжигающе горячие.
Я целую его так, будто это последний поцелуй в моей жизни. Как будто я пытаюсь запомнить навсегда вкус этого мужчины — терпкий, с горьковатым послевкусием кофе.
Я вдавливаюсь в него всем телом, чувствуя под пиджаком жесткий мышечный рельеф его груди.
Он все еще стоит, застыв, но его губы начинают отвечать — сначала неуверенно, потом все жаднее, властнее.
Его большие ладони опускаются на мою талию, прижимают меня к себе так сильно, что мне приходится немного выгнуться в пояснице.
Боже мой… Я сейчас такая живая, что слезы на глазах выступают.
Я слышу через гул ударов в собственных висках и в груди, как кто-то яростно, пронзительно взвизгивает:
— Какого черта?! Герман! Чертов ты кобелина!
Я медленно, очень медленно отстраняюсь от губ.
Открываю глаза. Губы мои влажные, разгоряченные, пульсирующие.
Глаза Германа смотрят на меня с таким смешанным выражением шока, желания и полной потери контроля, что мне хочется засмеяться и заплакать одновременно.
Я прикрываю свои влажные от слюны Германы губы пальцами и удивленно смотрю в сторону криков.
В проеме, бледная как полотно, застыла Марго. А из-за ее плеча, на цыпочках, возмущенно выглядывает Катюша. Ее лицо красное от ярости и ревности, и, кажется, вот-вот из ее ушей повалит пар.
Герман, тяжело дыша, переводит взгляд с меня на непрошеных гостей. Он все еще не может вымолвить ни слова.
— Здравствуйте, Марго, — говорю я. — Ой, я забыла запереть дверь…
25
Время замедлилось, растянулось в напряженной паузе. Марго замерла в дверях.
Я физически чувствую, как от нее исходят волны ненависти. Они бьют в меня, горячие и едкие, и по телу бегут противоречивые мурашки — часть от страха, часть от какого-то дикого, первобытного азарта.
Марго сейчас шикарна.
Этот алый шелк, эти высоченные шпильки, от которых ноги кажутся бесконечными, и эти губы, горящие той же дерзкой краской, что и платье.
Она — не юная нимфетка, нет. Марго — та самая королевская красота, требующая восхищения.
И сейчас эта красота очень разгневана.