Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Голова Германа резко дёргается в сторону. Раздается глухой, сочный щелчок. Герман замирает на месте с широко раскрытыми глазами. На его лице — чистейшее, неподдельное удивление. Он медленно проводит ладонью по щеке, а потом по бороде.

А Саша стоит, торжествующий. Он всхрапывает от возбуждения, ликующе отскакивает назад и вскидывает руки, как победитель на ринге.

— Во-о-т тебе и урок, дядя! — смеется он. — Во время драки отвлекаться на баб нельзя!

— Это я баба? — охаю я и растерянно смотрю на Бусю, которая тоже возмущенно бухтит на Сашу.

Он деловито разворачивается на пятках, проходит мимо меня, застывшей с открытым ртом. Он останавливается, самодовольно вскидывает подбородок и натягивает на свои вихры капюшон.

— Всё, мам, пошли домой. Я дал в рожу твоему бородатому хахалю.

Я медленно поднимаюсь со скамейки. Буся на руках и зевает во всю свою беззубую пасть, будто все эти мужские глупости ей невероятно наскучили.

Мой взгляд встречается с взглядом Германа. Он все еще трет щеку, но в его карих глазах нет ни злости, ни возмущения. Там снисходительное веселье.

Он смотрит на меня, и уголки его губ медленно ползут вверх.

Я слабо улыбаюсь ему, чувствуя, как краснею.

— Мне, пожалуй, пора.

— Ладно, мам! — несется из темноты уже самодовольный голос Сашки. — Так уж и быть, я разрешаю тебе поцеловать на прощание этого дядьку Мажора. Только чмокнуть, и все! Без языка!

18

Как он мог?!

Эта мысль бьется в висках болью и раздражением.

Я залпом выпиваю остатки ледяной воды из хрустального стакана.

Отставляю стакан с тихим стуком на низкий кофейный столик из темного дерева, чуть не задевая разложенные глянцевые журналы об искусстве, которые никто никогда не читает.

Я откидываюсь на спинку глубокого кресла, обитого шелковистым, холодным на ощупь бархатом цвета спелой вишни.

Кончиками пальцев, отточенными маникюром, я начинаю медленно, с нажимом массировать виски. Под кожей продолжает пульсировать отвратительная, тупая боль.

На диване напротив, как две высеченные из мрамора скульптуры, восседают мои родители.

Спины — прямые, лица — маски вечной, непроницаемой аристократической невозмутимости. Но я-то знаю это легкое подрагивание ноздрей у отца и едва заметную искорку презрения в маминых глазах. Они наблюдают за моим крахом. И им противно.

— Милая, — раздается наконец тихий, как шелест высохших листьев, голос моей матери. Она поправляет жемчужное колье на своей дряблой, но все еще царственной шее. — Я же тебе говорила, что ты слишком долго мурыжила Германа. Играла в гордую принцессу.

Я лишь тяжело вздыхаю, закрывая глаза. Но внутри все клокочет. Дикое, яростное возмущение, от которого сводит челюсть.

Мне было до тошноты гадко видеть его с этой… этой теткой!

В этом ужасном бархатном платье и кричащих бриллиантах! Какая пошлость! Фу!

В ней не было ни капли молодости! Ни намека на яркую сочную сексуальность, на которую обычно клюют все мужики.

Особенно в возрасте Германа! Они к двадцатипятилетним тянутся, к упругим телам и глупым глазкам!

А он… Он при своей власти, своих деньгах, своих связях… Выбрал это. Ровесницу. Замухрышку. Разведенку с кучей детей и старой собакой.

Не понимаю!

Значит… Значит, это по-настоящему? Эта… любовь? Вопреки всему? От одной этой мысли во рту появляется мерзкий, горький привкус, словно я разжевала аспирин.

— А мы этот ужин, — вступает отец. Его голос низкий, усталый. — Хотели организовать именно для того, чтобы вы с Германом наконец сделали друг к другу шаг. Помирились. Вернулись к разумному диалогу.

Он тяжело, с шумом выдыхает, отчего его седые усы колышутся, и папа с осуждением качает головой. Смотрит на меня так, будто я не его дочь, а неудачный бизнес-план.

— Видимо, теперь поздно, — мама пожимает плечами.

— Такие мужчины, как Герман, — продолжает папа снисходительно, растягивая слова, — никогда не остаются одни. Он, он и так… — отец делает паузу, подбирая выражение, которое больнее всего меня ранит, — после вашего развода довольно продолжительное время пытался вернуть тебя. А ты крутила носом. Мнила себя выше всех.

Я не выдерживаю. Вскакиваю на ноги. Каблуки больно впиваются в персидский ковер. Только жгучую, удушающую ярость.

— Я хотела его наказать! — рявкаю я, и мой голос, обычно такой томный и бархатный, звучит хрипло и уродливо, как у рыночной торговки. — За его бесконечные измены, папа! Он должен был понять, что я настроена серьезно! Что я не какая-то дурочка, которую можно безнаказанно унижать!

Отец лишь поджимает тонкие, бледные губы, закатывает глаза к потолку, украшенному лепниной, и снова тяжело вздыхает. Этот вздох говорит красноречивее любых слов: «Какая же ты глупая, дочка».

— Показала, — цедит он наконец. — Показала свою гордость. И теперь рядом с ним какая-то… — он брезгливо морщится, — престарелая шалава.

От этих слов во мне что-то обрывается. Комок обиды и ревности подкатывает к горлу, горячий и соленый. Я с силой сжимаю веки, накрываю лицо ладонями.

Я отворачиваюсь от родителей, от их холодного, высокомерного спокойствия.

Слышу мягкий шороск шелка. Это мама поднимается и неспешной, величественной походкой подходит ко мне. Ее духи накрывают меня с головой.

Она обнимает меня со спины. Ее дряблая, холодная щека прижимается к моему плечу. Ее шепоток ползет прямо в ухо, противный, шипящий:

— Ты теперь должна вернуть его. Обратно в нашу семью. Достаточно поиграла в гордую королеву. Пора включать голову. Этот… ужин с серой мышкой — уже серьезно. Ты можешь потерять его навсегда.

19

Я медленно поднимаюсь с холодной лавочки. Бархат платья неприятно липнет к вспотевшей коже. Буся на моих руках утыкается мокрым носом в мою ключицу. Бухтит что-то неразборчивое на своем собачьем.

Делаю несколько шагов по песку, который противно хрустит под убийственными каблуками.

Герман тем временем снимает свой пиджак с перекладины турника.

Он не надевает его, как обычный мужик — суетливо засовывая руки в рукава и дергая плечами. Нет.

Он деловито встряхивает пиджак, и одним широким, отработанным движением накидывает на свои могучие плечи. Пиджак ложится идеально, будто сам стремится облечь эту властную фигуру.

По Герману сразу видно — человек при деньгах. При серьезных деньгах и такой же серьезной власти.

В каждом его движении — хищная уверенность, от которой по спине бегут сладкие мурашки.

Он подходит ко мне. Его большая, теплая рука тянется к Бусе. Уверенные альцы скребут ее за ухом. Моя старая разбойница зажмуривает свои подслеповатые глазки, блаженно вытягивает шею и даже причмокивает беззубой пастью.

— Какая ты кайфушка, Буся, — хрипит Герман тихим, обволакивающим голосом.

И по моим голым рукам пробегает новая волна мурашек — теплых, щекотных, предательских.

Я не против того, чтобы Герман и меня почесал за ушком.

Он поднимает на меня взгляд. Время замедляется. Темные глаза Германа затягивают, как черные дыры. В них плещется что-то опасное и манящее. Сердце глухо колотится под тяжелым бархатом.

Мне кажется, что сейчас должно случиться то, что случается в глупых романтических книгах. Он обхватит мое лицо своими большими, теплыми ладонями. Наклонится. Его борода коснется моей кожи, колючая и мягкая одновременно.

А потом он нагло и властно поцелует меня. Прямо с языком. Глубоко, без спроса, заберет все мое дыхание.

И я, конечно, возмущенно вскрикну. А может, даже укушу его за наглый язык. До крови. Отшатнусь и назову его бессовестным подлецом. А потом побегу в темноту, прижимая к груди Бусю, с бешено бьющимся сердцем и дурацкой, смущенной улыбкой на лице.

А он останется стоять здесь. Будет смотреть мне вслед с наглой ухмылкой и тихо скажет в ночь: «Все равно ты будешь моя».

Но жизнь — не сказка. Не сюжет женсокго романа.

12
{"b":"959758","o":1}