— Ну что, Николай Андреевич, Валентин Николаевич, — Лев окинул взглядом верстак, заваленный обрезками, инструментом и какими-то чертежами. — Показывайте, что у вас получилось.
Крутов, его лицо было испачкано, но глаза горели азартом инженера, решившего сложную задачу, с торжеством поднял с верстака странный предмет.
— Вот, Лев Борисович! Первый образец, протез голени.
Он был примитивным. Выточенная из легкого, прочного дерева форма, повторяющая очертания голени и стопы. Крепился он к культе с помощью системы кожаных ремней и пряжек. Но главное — в районе колена был смонтирован простейший шарнир, позволяющий ноге сгибаться.
— Шарнир от списанного авиационного прибора, — пояснил Крутов. — Доработали. Подшипники, к сожалению, самые простые, но работают. Вес около трех килограммов, для начала сойдет.
— Сойдет, — согласился Лев, беря протез в руки. Он был удивительно легким и тщательно обработанным, без единой заусеницы. — А где наш «испытатель»?
Лейтенанта Васильева привезли в кресле-каталке. Его лицо было напряженным, в глазах смесь страха и любопытства.
— Ну что, лейтенант, — Лев подошел к нему, держа в руках протез. — Получайте свое новое обмундирование.
Он лично, помогая Мошкову, стал мостить конструкцию к культе. Ремни затягивались, пряжки щелкали. Васильев сидел, сжав зубы, его пальцы впивались в подлокотники кресла.
— Готово, — наконец произнес Лев, отступая на шаг. — Теперь пробуем встать. Осторожно, опирайтесь на костыли.
Двое санитаров помогли лейтенанту подняться. Он стоял, неуверенно переминаясь, его лицо вытянулось от изумления. Он смотрел вниз, на свою новую, деревянную ногу.
— Теперь… шаг, — мягко скомандовал Мошков.
Васильев занес костыль, перенес вес. Деревянная стопа с глухим стуком коснулась пола. Потом второй шаг, и третий. Он прошел несколько метров по коридору, его движения были скованными, роботоподобными, но это была ходьба. Настоящая ходьба.
Он остановился, тяжело дыша, и медленно обернулся к Льву. На его лице не было ни боли, ни отчаяния. Было изумление. И та самая надежда, которую Лев пытался разжечь несколько недель назад, теперь горела в его глазах ярким, живым огнем.
— Спасибо, товарищ… — его голос сорвался. Он выпрямился, насколько мог, пытаясь отдать честь. — Кажется… кажется, мой новый пост теперь есть.
Это была не громкая победа. Не прорыв в науке. Это была маленькая, тихая победа одного человека над безысходностью. И, глядя на него, Лев понял, что ради таких моментов и стоит бороться. Ради того, чтобы в глазах обреченного вновь загорелась жизнь.
* * *
Конец августа принес с собой первые предвестники осени — прохладные ночи и короткие, пронзительные дожди. Лев сидел в своем кабинете, перед ним лежали сводки за два месяца. Цифры были впечатляющими. Смертность в отделениях снизилась еще на пять процентов. Успехи в реабилитации — десятки бойцов, как Васильев, начали осваивать протезы. Диверсия была предотвращена, бюрократическая атака отбита. Казалось бы, можно было испытывать гордость.
Но он не испытывал ничего, кроме глубочайшей, костной усталости. Она была тяжелее, чем просто недосып. Она была экзистенциальной. Он чувствовал себя Сизифом, вкатывающим на гору бесконечный, тяжелый камень, который с каждым днем становился все больше и тяжелее.
Дверь тихо открылась, и вошла Катя. Она принесла ему чашку горячего, почти что черного чая.
— На, пей, — мягко сказала она, ставя чашку перед ним. — Ты не спал почти двое суток.
Лев взял чашку, почувствовав жар через кружку. Он не пил, просто смотрел на темную, почти непрозрачную жидкость.
— Катя, — его голос был тихим, безжизненным. — Иногда мне кажется, что мы возводим дамбу против целого океана. Голыми руками. И с каждым днем волны становятся все выше, все сильнее. Мы латаем одну пробоину, а рядом открываются две новых.
Она села напротив него, не спуская с него глаз. Она не стала говорить ему банальности, что все будет хорошо, что они справятся. Она знала его слишком хорошо для этого.
— А разве мы можем перестать? — ее вопрос прозвучал так же тихо, но в нем была стальная твердость. — Пока хотя бы один человек в этом «Ковчеге» борется за жизнь, цепляется за нее, мы не имеем права отступать. Не имеем права опускать руки. Потому что если мы это сделаем, то океан, как ты говоришь, смоет все. И нас в том числе.
Лев поднял на нее глаза. Он видел ее усталость, ее собственные темные круги под глазами, ее исхудавшее лицо. Но в ее взгляде горела та самая решимость, которая, казалось, начала угасать в нем.
— Ты права, — он наконец сделал глоток чая. Горьковатая жидкость обожгла горло, но придала странное ощущение реальности. — Ты, как всегда, права.
Он встал и подошел к окну. Ночь была ясной, звездной. Где-то там, на западе, под Сталинградом, гремела самая страшная битва в истории человечества. Он получил сводку совинформбюро днем. Значение Сталинграда он понимал лучше, чем кто-либо другой в этой стране. Понимал, что там решается судьба не только войны, но и всего, что они здесь строят.
Его «Ковчег» должен был быть готов. К новым раненным, к новым вызовам, к новым волнам океана безумия, бушующего снаружи.
Лев стоял у окна, глядя на спящий, темный город и яркие звезды над ним. Он чувствовал тяжесть ответственности, усталость, страх. Но где-то глубоко внутри, под всей этой грудой отчаяния, теплилась та самая воля, о которой говорила Катя, воля к жизни. Не только его собственная, а воля тысяч людей, прошедших через «Ковчег». Она была их общим оружием. И он готов был нести свою вахту до конца. Потому что другого выхода не было. Потому что за его спиной были Катя, Андрей, его команда, его пациенты. Его дом.
Новый, еще более суровый этап начинался.
Глава 16
Невидимый фронт
Воздух в лаборатории на восьмом этаже был густым и терпким, пахнущим питательными бульонами и спиртом. Лев Борисов, только что покинувший утреннюю планерку, чувствовал, как эта тревога въедается в легкие, тяжелее любой пыли. Сводки от Юдина и Углова были катастрофическими: по всем фронтам, от Сталинграда до Ленинграда, хирургические отделения захлебывались волной газовой гангрены и сепсиса, нечувствительного к сульфаниламидам. Цифра в 65% смертности висела в его сознании огненной буквой, выжигая все остальное.
— Смотрите сами, Лев Борисович, — голос Зинаиды Виссарионовны Ермольевой был глухым, без привычной стальной нотки. Она протянула ему чашку Петри. — Штамм №718. Выделен из раны бойца, умершего вчера в отделении Углова. «Крустозин» и «Норсульфазол» для него как горох об стенку.
Лев взял чашку. Под стеклом буйно разрасталась колония бактерий, жирная, желтоватая, почти торжествующая. Он молча передал чашку дальше — Михаилу Баженову. Тот, щурясь за толстыми линзами очков, лишь тяжело вздохнул.
— Развиваются, гады, — беззлобно констатировал Миша. — Приспосабливаются, естественный отбор в пробирке. Мы их травим, а выживают самые стойкие. Получаем супер-микробов.
— Не поэтизируй, Михаил Анатольевич, — сухо оборвала его Ермольева. — Это не эволюция, это наше поражение. Мы не успеваем.
— Миша прав, Зинаида Виссарионовна, бактерии слишком быстро развивают резистентность, мы действительно не успеваем…
В голове Льва, всплыли фрагменты из другой жизни, из 2018. В бытность Ивана Горького, остро стояла проблема бактериорезистентности, о которой молчало медицинское сообщество. Но здесь, в 1942, о такой проблеме даже не задумывались.
Дверь в лабораторию скрипнула. На пороге стоял Громов, а за ним — невысокий, худощавый мужчина в очках, в идеально застегнутом, но явно поношенном костюме. Его острый, изучающий взгляд скользнул по лаборатории, мгновенно считывая обстановку.
— Лев Борисович, Зинаида Виссарионовна, — кивнул Громов. — Разрешите представить. Коллега из Москвы, Георгий Францевич Гаузе, эвакуирован с институтом. Будет работать с вами.