Он ахнул, изумленный ею. Изумленный всем.
Удивительно, но живя в доме отца, в семье брата, Иедидия замечал лишь ее маленькое милое личико. Волосы, глаза, плечи. Выразительные застенчивые руки. Он часто исподтишка поглядывал на нее, но никогда не видел ее.
Сейчас же он ее видел — отчетливо, пронзительно.
Он ощущал ее кожей.
Родинка возле левого глаза, тоненькая вена на лбу. Едва заметные тонкие морщинки у ее губ, девичьих губ. Не помнил он и чтобы ее нежные, словно пух, кудрявые волосы так трепетали от дыхания при его приближении.
Джермейн?
Она улыбнулась, обнажив тускловатые, очаровательно неровные зубы. Клыки были на долю дюйма длиннее передних зубов, что придавало ей вид волшебный, пугливый и живой, даже коварный, словно у росомахи или лисы. А какого цвета были ее глаза? Карие? Серовато-карие? Ореховые с золотым отливом?
В тот миг, когда его твердая, жаждущая плоть вошла в нее — тогда нежное, теплое сопротивление ее тела вдруг исчезло, веки затрепетали, а глубоко посаженные глаза закатились, сверкнув белым.
Джермейн! — простонал он.
А когда он проснулся, сердце его колотилось с такой силой, что он испугался, как бы не случился приступ. Он прижал обе руки к груди, к кувыркающемуся сердцу. Губы его онемели, так что прочесть молитву он был не в силах.
Затем он понял, что произошло, на что толкнул его горный дух, и пробудился окончательно, опозоренный, полный раскаяния. Когда сердце успокоилось, а дыхание восстановилось, ее образ быстро испарился. Со злорадным удовольствием Иедидия отметил, что забыл ее имя. Как забыл название горы и название реки, бурлящей там, внизу, с таким грохотом, что Иедидия перестал его слышать.
Ее маленькое залитое лихорадочным румянцем лицо? Забыто, стерто из памяти. Быстрые и смелые жесты? Исчезли.
Она — жена его брата, женщина-ребенок его брата. Шестнадцатилетней девочкой, подумать только, выйти замуж за этого грубого невежу! Разумеется, имя Луиса он помнил, а вот ее имя — нет. Умоляла его не уходить, дождаться, когда родится их ребенок. Разве ты не хочешь увидеть своего маленького племянника? Не хочешь стать ему крестным отцом? Кокетство в ее голосе, деланная тревожность, чтобы ему не показалось, будто она умоляет.
Теперь он больше о ней не думает. Он ни о ком из них больше не думает.
Разве что в те непредсказуемые моменты, когда его душа необъяснимо слабела, превращаясь в жиденькую размазню, он вдруг ловил себя на том, что разглядывает своего отца: голова опущена, в жестах мольба. Этот человек — его отец. Мужчина, которому Господь поручил привести его, Иедидию, в этот мир. Обречь на страдание. На грех. Что же это означает? — недоумевал Иедидия, потирая лодыжку, которая в такие моменты болезненно пульсировала (несмотря на все свое богатство, Жан-Пьер слыл жутким скрягой, и, возможно, слухи эти были небезосновательными: не желая после несчастного случая с лошадью везти сына к манхэттенскому «дорогущему» костоправу, он вызвал своего собутыльника, некоего доктора Магжара, переселившегося в эти края из Квебека и знавшего по-английски всего несколько слов, да и те коверкал: для того, чтобы вправить пару костей, великого таланта не требуется, так рассудил Жан-Пьер). Так каков же был Божий замысел, что задумал Господь, заставив чресла этого мужчины произвести на свет его, Иедидию?
То первое путешествие на север, принесшее ему ужас и отвращение. Двухнедельная охота, рыбалка, гребля на каноэ. Индейцы. Ирокезы. Представить только — проводник-ирокез! И ирокезские дети. Его ровесники. И горы, и озера, и насколько хватает глаз — девственная природа!..
Харлан, Луис и Иедидия, в то время еще сущий ребенок. Их мать, естественно, осталась в двенадцатикомнатном городском особняке, и за две недели Жан-Пьер ни разу о ней не упомянул. Зато на постоялых дворах, в охотничьих домиках и тавернах были другие женщины — удивительно дружелюбные, шумные, веселые, они запрокидывали голову и разражались смехом. Одна из них, не старше его матери и куда менее привлекательная, запустила пальцы Иедидии в волосы и сказала, что у него отцовские глаза — прекрасные и темные, сатанинские. От нее пахло потом, как от мужчины.
Захмелевший Жан-Пьер — язык заплетался, глаза едва открывались. Он обнимал сыновей — Иедидию и Луиса, а вот Харлан вывернулся из его объятий. Потом и Луис оттолкнул отца, и сейчас тот обнимал лишь Иедидию — мальчик не мог двинуться с места. Если ты влюбишься чересчур юным, — Жан-Пьер срывался на визг, — то навсегда останешься один. Ее звали Сара. Ее звали… Но для тебя это пустой звук… пустой звук… Если ты полюбишь чересчур юным и из твоей любви ничего не выйдет, ты на всю жизнь останешься одиноким. Поэтому распахни двери. Впусти всех, толпу. Одну, двух, дюжину, две дюжины, сукины дети, какая разница…
Иедидию тянуло стряхнуть объятия отца, но он не решался.
Его отец, отцовский голос. В уединении охотничьего домика. Задушевность в голосе отца пугала.
А что, если отец выследит его? Прикажет схватить! Или наймет шайку, чтобы те поймали его — и перекинули через седло, связав руки и ноги. Как оленью тушу. Как выпотрошенного оленя. В первый год скитаний Иедидия полагал, что Господь может открыться ему в любой миг. Но навещали его лишь люди — трапперы и охотники, мужчины, подобно ему самому бродящие по горам. Некоторых он знал еще по жизни в Долине, но большинство видел впервые. Примерно раз в несколько недель в хижину к нему заглядывали один или двое путников — они окликали его по имени (потому что знали его). Не считая зимних месяцев, когда сугробы высотой в пятнадцать футов отделяли его от мира, непрошеные гости нарушали его уединение так часто, что порой казалось (хотя впечатление это, конечно, было обманчивым — он понимал, что это не так), будто их наняли брат с отцом, и приходят они не только чтобы доставить ему письма, и провиант, и нежеланные подарки, но чтобы потревожить его покой. В тот первый год… а может, и на следующий тоже… ему в руку нагло совали эти письма… и даже требовали, чтобы он написал ответ, несколько слов, пару строк… чтобы принести от него весточку родным. Конечно, он раз за разом отказывался — иногда в гневе, а порой со страхом. Написать ответ!
Но зачем, да и кому? Он покинул их. Он посвятил себя Господу.
Тем не менее, держа письма в вытянутой руке, пробегал глазами по строчкам. Ведь, возможно, Господь решит обратиться к нему чьим-то чужим голосом. Или откроется ему в нацарапанных братом буковках, в его восклицательных знаках («Погоди, скоро ты увидишь своих племянников! Ох, и выросли они! И город тоже растет — папа наладил пассажирские перевозки и купил паром, и еще кое-что, но это пускай будет для тебя сюрприз! Он справляется о тебе и шлет теплый привет…») Однако Иедидия никогда не вчитывался в слова, от волнения его глаза прыгали по строчкам, и в конце концов он сворачивал их и сжигал, избавляя себя от искушения перечитать в будущем. И поступал правильно: потому что однажды утром он вытащил из пепла листок бумаги, лишь слегка тронутый по краям огнем, и узнал, что теперь его отец проводит почти все время в «Серных источниках», в заведении, называемом «Чаттарой-Холл», куда летом съезжаются состоятельные южане со своими дочерьми — дочерьми на выданье. А, мол, он, Иедидия, достиг того возраста, когда пора жениться и брать на себя заботы, присущие человеку зрелому. Неплохо бы ему познакомиться с парой очаровательных девушек — им много рассказывали про него, и они все восхищаются им, ведь живет в горах совсем один…
И непременно повеление: Люби и чти Отца твоего.
Однажды ночью, объятый дрожью, с пылающими лбом, щеками и грудью, Иедидия ринулся в темноту, в дождь, и обратил лицо к небу, убежденный, что кто-то позвал его по имени. Бог? То был зов Бога? Господь называл его по имени, и Его голос заглушал грохот реки и стук капель?
Болезнь продолжалась много дней. Внутренности отяжелели и обмякли, перед глазами плыл сероватый туман. Он спал, бодрствовал и снова спал, время от времени просыпаясь от судорожной дрожи, иногда — с хрипом, похожим на фырканье оленя. Глотка была иссушена, словно ободранна.