Впрочем, Иедидия решил покинуть вовсе не отца. И даже — в этом он был убежден — не юную жену собственного брата, которая полностью завладела его мыслями. Если бы он намеревался сбежать от Джермейн, то мог уйти куда угодно, и подвергать себя таким лишениям было вовсе не обязательно. К тому же сейчас Иедидия вообще едва «видел» свою сноху. Он перестал замечать ее после свадебной церемонии и последовавшего за ней торжества, которое опрометчиво устроили в «Форт-Ханна Инн», злачной и шумной таверне на берегу реки — Жан-Пьер даже вложил в нее кое-какие средства. Таверна эта идеально подходила для ночных пьянок, с которых рано уходили лишь гости скучные и уважаемые, и там были всегда рады индейцам — точнее, индианкам. На это заведение словно не распространялись законы штата и округа, касавшиеся мест, где продавали алкоголь. А спустя несколько дней молодожены отважились устроить прием по случаю новоселья (несмотря на то что на свадебном гулянии отец жениха позорно напился и рвался затеять драку с владельцем таверны — по его словам, тот утаивал от него «тысячи долларов барыша»; впрочем, отличился и отец невесты, ирландец Брайан О’Хаган, сколотивший состояние на бобровом промысле и спекуляциях с землей — он считался невероятным богачом, однако слухи о его богатстве распускали как раз те, кому не терпелось избавиться от своей земли); они поселились в красивом деревянном доме с просторной верандой и несколькими сложенными из плитняка каминами — это был свадебный подарок старика Бельфлёра. После этих событий Иедидия и перестал «видеть» Джермейн. Ее образ он с легкостью обреченного носил с собой повсюду, и в самые неподходящие моменты — в спальне, преклонив колени в молитве, или с трудом седлая маленькую, но поразительно крепкую чалую кобылу, на которой собирался отправиться в паломничество, или когда умывался на рассвете, брызжа ледяной водой в согретые сном глаза — он ощущал присутствие Джермейн, будто она безмолвно стоит рядом и вот-вот дотронется до его руки.
Джермейн О’Хаган было шестнадцать лет. Луису — двадцать семь. Ростом с ребенка, живая, смуглая, изящная и очень хорошенькая, она застенчиво копировала «приличные» манеры взрослых дам, за которыми наблюдала в церкви, а в присутствии Бельфлёров выпрямлялась и скрещивала руки под грудью. Глаза у нее были большие, темные, волнующие. Чересчур дерзкие любезности Жан-Пьера не покоробили, а скорее удивили ее: преувеличенно пышные комплименты женщинам звучали в его устах издевкой, а те, что он отпускал жене, и были издевкой, причем жестокой; он был напыщенным позером и часто пускался рассказывать выдуманные истории о «приграничных случаях», которых наслушался в частных клубах Манхэттена и на Уолл-стрит, заседая за столами красного дерева в эпоху своего «взлета». С правящими семьями страны он держался с панибратской бесцеремонностью, как и с вашингтонскими политиками, которых считали в большинстве своем людьми ничтожными, не отрицая при этом их дьявольского обаяния, похожего на то, каким обладал он сам, Жан-Пьер Бельфлёр, — герцогский сын, как ни крути. Нет, его «любезности» не покоробили ее и даже не насторожили, ведь ее собственный отец — ах, да, ее собственный отец! — который по-прежнему пытался продать Жан-Пьеру наделы вдоль реки Нотоги; так вот, он принимал ванну дважды в год: в мае, а затем в сентябре, перед первыми морозами.
Не прошло и двух месяцев после свадьбы, как она забеременела.
Забеременела — девочка шестнадцати лет, которой даже вблизи не дашь больше двенадцати.
Иедидия планировал, свое отшельничество много лет, он мечтал о горах, о высокогорном озерном крае, об уединении среди бальзамина и лиственниц, и желтых берез, и елей, и болиголова, и высоких веймутовых сосен — некоторые с толщиной ствола футов в семь, — об уединении среди совершенной, неподвластной времени красоты. Он начал мечтать еще до того, как выходки отца навлекли на него всеобщее презрение (другие его выходки, сломившие мать Иедидии, были, безусловно, куда хуже), даже до того, как брат привел в дом эту маленькую О’Хаган, с порога заявив, что женится на ней, и неважно, что у Жан-Пьера на него другие планы — планы у него имелись на каждого из сыновей и предполагали богатых наследниц голландского, немецкого и французского происхождения. Он начал мечтать об уходе до того, как газетчики принялись Вынюхивать секреты «Ла компани де Нью-Йорк», и продолжал мечтать после. Пожелай он просто сбежать подальше от Луиса и Джермейн и леденящего кровь факта, что теперь они каждую ночь делят ложе, причем уже привычно, не особенно скрывая (хотя чудовищность этого и не укладывалось у Иедидии в голове), и он мог бы последовать за Харланом на запад или осесть на какой-нибудь ферме в долине Нотога — отец владел тысячами акров земли и наверняка сдал бы ее внаем или продал по сходной цене (дарить ему землю он не стал бы, по крайней мере, пока Иедидия не женится). Но Иедидия смотрел на север. Именно на север он стремился. Утратить себя, обрести Господа. Уверенный, что Господь ждет его, он стремился взойти к нему паломником.
— Если понадобится, я стану проводником, — сказал он отцу, и сперва тот утратил дар речи от гнева: когда Вест-Индское дельце будет на мази, ему понадобятся надсмотрщики, на которых можно положиться и которые не станут миндальничать с рабами.
— Я проживу в полном одиночестве целый год, с июня до июня, — сказал он своему брату Луису, весьма раздосадованному. В Иедидии он души не чаял, хоть и выражал свои чувства со свойственной ему беспечной грубостью, и сейчас со страхом ожидал, как сложится жизнь семьи, понесшей столько потерь. Потому что нет ничего важнее семьи.
Сначала, после нервного срыва, сбежала их мать. После этого их отец был публично посрамлен — во всяком случае, так выглядело, если судить не только по словам, брошенным вскользь самим стариком, но и по громким репликам со стороны: второй срок конгрессмена Жан-Пьера Бельфлёра был внезапно прерван, за чем последовали обвинения в недостойном поведении и взяточничестве, однако что именно он натворил, так и не выяснилось — слишком много людей было вовлечено в процесс, дельцов и политиков, вооруженных ущербными законами и заручившихся поддержкой губернаторов, готовых, как говорили, пойти на уступки. Спустя несколько месяцев после того, как газетчики принялись полоскать «Ла Компани де Нью-Йорк» в прессе, акционерное общество, в чьи задачи входило основать в горах Новую Францию для титулованных французских семейств, лишенных собственности во времена Революции, общество, торговавшее землей по три доллара за акр (разумеется, сразу после революции Жан-Пьер с партнерами заплатили государству куда меньше — тогда огромные территории, которые прежде находились во владении англичан или их сторонников, вернулись государству, и чиновникам было поручено распродать их как можно быстрее, заселив таким образом северные территории и основав буфер между новыми штатами и Британской Канадой), — через несколько недель тайных совещаний, когда в усадьбе то и дело появлялись чужие люди, а охватывающие Жан-Пьера приступы паники сменялись буйным ликованием, выяснилось, что никаких формальных обвинений не выдвинуто. Ни единого. Жан-Пьера и его партнеров по «Ла ком-пани» даже не арестовали. Но к тому моменту браку Жан-Пьера пришел конец, хотя по жене он не сказать чтобы скучал. А спустя несколько лет сбежал и Харлан, прихватив с собой пару андалузских лошадей и затянув на своей стройной талии кушак, набитый деньгами и остатками материнских драгоценностей.
А теперь еще и Иедидия. Юный Иедидия, всегда боявшийся реальной жизни.
— Год! — Луис рассмеялся. — Ты и впрямь полагаешь, будто продержишься в горах целый год? Дружище, да ты к концу ноября домой приползешь.
Иедидия не возражал. Скромность уживалась в нем с упрямством.
— Представь если ты замешкаешься, то перевалы занесет снегом, продолжал Луис. — А температура там падает до пятидесяти семи градусов[5] ниже нуля. Тебе ведь это известно?